— Нет, мне, конечно, нравится, что у меня есть пульт управления от твоего кровообращения…
— Жутковато, — заметила она. — Ну, если представить, что у кого-то действительно есть пульт управления от сердца другого. Значит, можно это сердце усиливать и убавлять, переключать на другую программу…
— Гм, — пробормотал я, задрал ее футболку и поцеловал ее в живот. — Знаешь что? Даже если бы у меня и был такой пульт управления, я бы все равно им особо не пользовался.
— Да? Рада это слышать.
— Потому что мне гораздо больше нравится управлять тобой напрямую. Скажем, эта кнопочка… — продолжал я, проводя губами по Нининой родинке, — забыл, для чего она нужна. Или вот этот чудный розовый рычажок — он реагирует на любое прикосновение, правда? — спросил я и лизнул ее сосок. — А внизу есть еще тумблер!
— Можешь продолжать, — сказала Нина, вытянувшись на кровати, — но не думай, что я стану разглагольствовать о твоем джойстике.
— А зря, — заметил я, легонько укусив ее за ногу. — Это же
— Веселая палочка? Ну как скажешь.
— Если бы ты хоть немного постаралась, то придумала бы перевод получше. Например —
Нина прыснула со смеху.
— Погоди, это что, секс по телефону?
— Простите, — прошептал я ей в промежность, — секс по телефону — это скука смертная, лучше воспользоваться пневмопочтой. Вот интересно, если послать сигнал снизу, сколько времени ему понадобится, чтобы добраться до главного управления?
Похоже, не так уж и много: пневмопочта в ее теле работала прекрасно. Пока Терезка на экране яростно кричала на кого-то, Нина принялась тихонько постанывать. Я смотрел на нее и видел, как она прогибается, а то, что оставалось скрытым от моих глаз, мне любезно демонстрировало широкое зеркало, висящее над кроватью. Каждое отражение вызывало и сладостный трепет, и досадное недоумение: зеркало как будто вело с нашей кровати прямую трансляцию, но почему-то с потерями — не информации, не качества изображения, а чего-то куда менее уловимого. Нельзя не сбиться с толку, когда ощущаешь себя изнутри и одновременно наблюдаешь со стороны, и теперь это смятение словно бы сливалось со страстью и росло вместе с ней, становясь невыносимым. Я проник в Нину, и тогда она тоже посмотрела в зеркало. Она глядела в свои глаза, и я чувствовал, что она видит в них глаза животного, что она смотрит своими человеческими глазами в свои звериные глаза. А потом, не отводя взгляда от зеркала, она посмотрела в глаза мне. Но я уже не понимал, я это или не я, и в доказательство — то ли первого, то ли второго — впился пальцами в ее плоть и задергался, словно повешенный.
Я рассказываю все это главным образом потому, что в тот вечер на нас рухнуло зеркало. Мы, еще не разъединившись, потихоньку засыпали, когда оно вдруг упало на нас, но не разбилось, а просто накрыло нас собой. Наверное, оно было плохо прикреплено к стене, а может, мы перегрузили его своими отражениями, день за днем складывая их в него, как в блестящий сундук. И вот, пока мы, словно жертвы природной катастрофы, высвобождались из-под зеркала, одеял и друг друга, снова зазвонил домофон.
Стоя в ванной, я держал в руке белую телефонную трубку — точно так же, как десятки моих атлетических двойников, одетых в белые майки, синие трусы и красные носки. Казалось, будто все мы одновременно созваниваемся или очутились на старинной телефонной станции, где телефонисты, сидя длинными рядами, передают звонки из одного конца света в другой. Собрав всю свою волю, словно спящий, который хочет выбраться из ночного кошмара, я вернул телефонную трубку на стену, а потом, не глядя на своих доппельгангеров, выскочил из ванной.
Уже через час мне предстояло выступить на Фестивале Конрада.
Пробежав глазами спич о меланхолии в Центральной Европе, который я написал пару месяцев назад, я показался себе не слишком убедительным, но было понятно, что поезд уже ушел и поделать с этим ничего нельзя.
Главная площадка Фестиваля Конрада находилась прямо на Рыночной площади. Угловое здание, подсвеченное розовым, привлекало внимание прохожих, и в этот субботний день внутри было довольно оживленно.
Я прошел в большой зал и сел на сцене за столик с микрофоном, бутылкой минеральной воды и табличкой, на которой значилось мое имя. С самого начала было решено, что дискуссия о меланхолии в Центральной Европе не должна вестись на английском языке. В итоге все сильно усложнилось. Чтобы я понял, что говорит мой коллега из Венгрии, его переводчица сначала переводила его слова на польский для всех присутствующих, а потом уже моя переводчица передавала мне их по-чешски. Точно так же это происходило и в обратном направлении. Какая уж тут спонтанность: хорошо, что мы хотя бы приблизительно представляли, о чем толкует собеседник. У меня, впрочем, было такое чувство, что само по себе это вавилонское смешение языков многое говорит о Центральной Европе.