Так был произнесён смертельный приговор несчастным жителям Николаевска.
К моменту выступления японцев состав той камеры, в которой сидел Леонид Синцов, переменился: почти все, кого он увидел, когда его привели, были убиты.
Полумёртвого, истерзанного священника Воецкого куда-то перевели. В камере было человек 50–60 полулюдей-полутрупов. Был здесь похожий на тень, измученный пытками и поркой инженер Комаровский – тот самый, который приветствовал приход большевиков, инженер Курушин, бухгалтер Вишневский, моторист Прутков, юнкер Адамович, коммерсант Аккерман и другие, не знакомые Синцову люди.
Ночью все вскочили, трепещущие, бледные, с расширенными глазами. Прислушивались к выстрелам, к пулемётной дроби сначала с ужасом – не новые ли массовые расстрелы? Но систематичность пулемётного огня и многочисленность очагов перестрелки показывали, что в городе идёт бой.
Тогда в валившихся, напоенных смертельной тоской глазах заискрилась безумная надежда – неужели спасение?
– Японцы! – зашептали пересохшие губы. – Японцы выступили!
Смотрели друг на друга и верили, хотели, жадно хотели верить, что вот скоро, сейчас, может быть, откроются двери тюрьмы, что придут спасители, что страшные дни и особенно ночи, наполненные избиениями, пытками, смертью, кровью, останутся где-то позади, в далёком прошлом, как кошмар, как сатанинское наваждение.
В тюрьме, по коридорам, забегали партизаны, заговорили беспокойно, тревожно, испуганно. Перекликались, растерянно звонили по телефону, что-то приказывали друг другу, матерились. Об арестованных как будто забыли, будя в их душе с каждой минутой всё большую радость.
Но уже под утро эта радость снова сменилась ужасом. Скрипя сапогами по укатанному снегу, во двор тюрьмы торопливо вошёл большой отряд. Коридоры наполнились грохотом многочисленных шагов, стуком прикладов, грубыми, пьяными голосами. Кто-то властно распоряжался, кричал, ругался. Потом прошёл по коридору, крича в глазки камер:
– Что, гады, обрадовались? Японцев ждёте? Я вам покажу японцев! Всех укоцаем!
– Лапта! – смертельным шепотом прошуршало по всем камерам. – Главный палач!
– Выводи! – наполнил коридор всё тот же властный голос.
Заскрипели двери сразу нескольких камер.
– Ну, выходи, гады! Товарищи, пусть всё скидают, до белья, пригодится одёжа трудовому народу! Скидавай, скидавай, сволочи, всё скидавай! Вяжи верёвкой!
Из коридора неслись крики, плач, мольба, удары, матерная ругань. Леонид забился в угол камеры, закрыл глаза, зажал уши руками.
Вокруг него было тяжёлое дыхание насмерть перепуганных людей. Кто-то рыдал, трое лежали в обмороке. Некоторые молились, встав на колени. Два брата Немчиновы слились в прощальном поцелуе. Кто-то зло шепнул инженеру Комаровскому:
– Поверили, впустили в город! Видите теперь, господин социалист, что такое наш добрый народ, богоносец! Эх, пропали мы из-за ваших бредней!
– Оставьте его! – сказал Курушин. – Что там говорить на пороге смерти… Вы только посмотрите на него: это уже не человек, а труп…
С грохотом и шумом людей, как баранов, повели во двор. До обострённого слуха оставшихся донеслись крики смертельной боли, грубая ругань, глухие удары, негромкие голоса:
– Бей гада! Смотри, живучий!
– Здесь же, во дворе! Господи, Господи! – хрипел кто-то рядом с Леонидом.
– Не стреляют… штыками… прикладами… – шелестело по камере. – Сейчас за нами придут!
В камере нельзя было всем сесть. Но стоять никто не мог – от ужаса, от предсмертной слабости. В углу холодел труп какого-то старика, умершего от разрыва сердца.
– Господи Боже мой! – истерически рыдал Вишневский. – Ты видишь всё! Что же это… что же это… что же это…
Их час ещё не пришёл в эту страшную ночь. Ещё сутки мучились они, слыша, как убивают людей во дворе тюрьмы – систематически, холодно, спокойно, как бьют скот на бойне, как бьют колотушками кету во время осеннего хода на Амуре, когда обалделая рыба наполняет заездки и её нужно глушить, чтобы она не выскочила за борт кунгасов.
В городе шёл бой, то приближаясь, то удаляясь от тюрьмы, воскрешая и снова туша надежды на спасение. Приходили пьяные, озверелые партизаны, кричали заключённым, что дело японцев проиграно, что большая их часть перебита, что теперь все белые гады будут уничтожены.
Целый день пороли и убивали во дворе. Но ту камеру, в которой сидел Леонид, почему-то не трогали: словно забыли о ней.
Но не забыли. Ночью опять грохот сапог и прикладов заполнил коридор. Опять ругань, команда, дикий вой избиваемых… Наконец, как громовые удары, застучали приклады у самой двери камеры.
Заскрипел замок, дверь распахнулась.
– Выходи!
– Товарищ Лапта, а по списку проверить не надо?
– Какой тебе список? К… список! Комаровский тут?
Еле прошелестел слабый голос:
– Здесь…
– Ну, эта самая камера! Выходи все!
Покорно, без слов, без мольбы, только тяжело дыша, выходили все – один за другим, как тени уже, как призраки людей, а не люди.
– Снимай одежду, кто не раздет! У кого кольца, золотые кресты – снимай! Да поживей! Некогда с вами! И носки снимай!