А если либералы отказывались вспоминать о банкетах, то, разумеется, за это не брался и никто другой. Правые легитимисты насмехались над банкетами, но так и не поняли их истинного политического значения; вдобавок легитимизм начиная с Июльской монархии разрывался между адептами воскреснувшего народного роялизма и традиционалистами, грезившими о фантастической и мистической контрреволюции. Первые во главе с аббатом Женудом выступали за реставрацию абсолютной монархии путем всеобщего избирательного права, им трапезы либеральных нотаблей и мелких буржуа были безразличны; вторые связывали банкеты со злокозненной подрывной деятельностью тайных обществ и вспоминали о заговорах карбонариев, а вовсе не о публичной просветительской работе и политической мобилизации последних лет Реставрации. Что же касается республиканцев, они не желали помнить ни о чем, кроме героической роли, какую сыграл парижский народ в 1830 и 1848 годах; это позволяло самым умеренным из них умалчивать о своем долгом сотрудничестве с левыми либералами, сначала монархическими, а затем династическими, а самым революционным — слагать мифы о баррикадах и даже составлять инструкции на случай великого переворота.
От кого еще можно было ожидать воспоминаний? Те, кто использовал банкет иначе и видел в нем орудие социального, а не только политического возрождения, во-первых, после июня 1849 года оказались жертвами антисоциалистических репрессий, а государственный переворот 1851 года вообще обрек их на изгнание или молчание. Консидеран и Кабе погнались за американскими миражами; Леру на острове Джерси дал волю своей склонности к мистической теологии и вовсе не случайно в «Побережье Самареза» возвратился к традиционной интерпретации евхаристии, размышлениям о теле Христовом, а от радикального новаторства, очевидного в книге «О равенстве», отказался. Наконец, вспомнить, какую роль играл банкет, могли бы люди, которые принадлежали к тому же поколению, что и либеральные сторонники Орлеанской династии, и, противостоя им в политическом отношении, были близки к ним в отношении социальном и интеллектуальном, — либеральные католики из круга Монталамбера. Но и они после буллы Sillabus и Первого Ватиканского собора[761]
, после укрепления во Франции республиканского режима стали представлять течение сугубо маргинальное. Насколько мне известно, единственный автор, который вспомнил, что банкеты 1847 года наследовали банкетам 1827–1830 годов и в конечном счете Гизо и его друзья стали жертвами своего собственного детища, — это один из них, некто Виктор Пьер, выпустивший в 1873 году «Историю Республики 1848 года», которую в наши дни редко цитируют, хотя она и не лишена интереса[762]. С тех пор членение политической истории XIX века на разделы, соответствующие политическим режимам, вкупе с презрением части историков ко всему, что не имеет прямого отношения к политическим институциям, сделали свое дело: о банкетах забыли, банкетами пренебрегали, потому что никто больше не понимал их смысла.Политические метафоры
Все дело в том, что политический банкет теснейшим образом связан с эпохой конституционной монархии — периодом, который историки долгое время рассматривали как простую паузу, отделяющую революционную и имперскую эпопею от введения всеобщего избирательного права для мужчин в 1848 году — события, заложившего фундамент демократии и Республики. Политический банкет ставит метафорически и символически два главных политических вопроса: вопрос о суверенитете и вопрос об избирательном праве; правящие элиты не могли найти на них единого ответа и пытались идти по пути компромиссов.