Хотя они неоднократно встречаются в доме Кейнсов, до разговора с Вирджинией Вулф так и не доходит. К сожалению. Для обоих. Но, по крайней мере, в вопросах коммунизма и конкретной общественной действительности у него появляется новый вдохновляющий друг, вселяющий в него вдохновение. Это итальянский экономист Пьеро Сраффа. Убежденный социалист и близкий друг Антонио Грамши, Сраффа в 1928 году был вынужден бежать из муссолиниевской Италии. Благодаря поддержке Кейнса в Кембридже он обретает новый дом для своей науки. На этом этапе именно резкая манера спора и дерзость Сраффы продуктивно стимулируют Витгенштейна. Когда Витгенштейн в очередной раз настаивает в разговоре, что наделенное смыслом высказывание и то, что оно описывает как состояние мира, должны иметь одну и ту же логическую форму, Сраффа реагирует чисто итальянским жестом. Прикладывает к подбородку кончики пальцев и спрашивает: «А какая логическая форма у этого?»[363]
Если сравнивать с Беньямином, то, с точки зрения философского влияния, Сраффа для Витгенштейна – нечто вроде Неаполя и Брехта одновременно. Он заземляет свое мышление об основах языка, подводит его ближе к конкретным контекстам, открывает перспективы многообразно переплетенных и перекрученных способов человеческого обращения со знаками. В предисловии к своему второму детищу, «Философским исследованиям», Витгенштейн настоятельно подчеркивает, что обязан ему, Сраффе, «наиболее последовательными идеями этого сочинения».Припоминание с целью
Итак, у человека имеется лишь одна по-настоящему первичная знаковая система – естественный повседневный язык. Прорыв «Философских исследований» заключается в их стремлении разъяснить понимание внутреннего многообразия и контекстуальных связей конкретного языка. Ведь с ним-то – по меньшей мере, с философской точки зрения – всё в полном порядке, ведь он не вызывает вопросов. При условии, конечно, что ты в состоянии составить как можно более ясную, обозримую картину всех видов и способов его символизации.
Допущение, что имеется нечто такое, как чисто философские проблемы, с этой точки зрения не что иное, как результат путаницы,
Внутренний двор Тринити-колледжа в Кембридже
Город слов
Этой новой программой Витгенштейн наносит удар и по формальному образу своего философствования. Для него речь уже не идет о том, чтобы «влить» собственное мышление в застывшую, иерархически построенную и плотно сжатую форму трактата. Теперь его философия уподобляется, скорее, жанру дневника размышлений или запискам заинтересованного и захваченного деталями фланёра. На этот путь Витгенштейн ступает в 1929 году. И, последовательно двигаясь этим путем, к 1945-му он завершает свои «Философские исследования»: как сборник замечаний, пишет он в предисловии, «набросков, сделанных мною во время этих долгих и путаных блужданий». Стало быть, путевые заметки, фигуры мысли, возникшие по ходу исследования разнообразия самой человеческой речи. И Витгенштейн продолжает – совершенно в духе беньяминовского фланёра:
К одним и тем же или почти тем же предметам я подходил с разных направлений – и всегда делал новые наброски ‹…› чтобы при взгляде на них вам явился бы ландшафт. То есть на самом деле эта книга – лишь художественный альбом[367]
.Ведь в конечном счете, как пишет Витгенштейн в своем новом труде, философская проблема похожа на чувство, что «я заблудился, не могу сориентироваться». Потому-то он сравнивает язык с запутанным городом, пересеченным множеством узких переулков, где с легкостью (а возможно, и с большим удовольствием) можно затеряться. Вот почему задача философствующего – начертить план этого города, чтобы заблудшему (каковым является он сам) стало ясно, где он на самом деле находится, и какие пути открыты ему в той точке, откуда можно самостоятельно, четко зная направление, идти дальше.