У Людмилы ребенок уже спал. Людмила с Шурочкой расположились на кухне и часа два капля за каплей цедили красную приторную жидкость из казенных рюмок, научившись в конце концов разбавлять ее водкой до приятной и крепкой консистенции. Это была их первая закадычная встреча; до этого в течение трех лет обе женщины старались ненавидеть друг друга как можно более скрытно и лицемерно. Они глухо беседовали, наклонившись лицом к лицу, так что у них путались волосы, выбеленно-рыжие с темными. Людмила сказала, что, наверно, бросит Юрия. А Шурочка подтвердила, что она, Шурочка, несчастна тоже и что один человек ей очень надоел, хотя она и любит его, придурка. Шурочка сказала также, что отчетливо видела, как гадко смотрел сегодня у ворот на Людмилу Новый из “мерседеса”. Людмила засмеялась. Около полуночи Людмила, державшаяся стойко, проводила Шурочку в ее комнату на второй этаж, где перед дверью ее ждал черный подросток-кот — Дристун. Шурочка пнула его вялой ногой и упала на диван, как никогда, громко, зычно рыдая. Людмиле показалось, что Шурочка плачет о Фриде, по крайней мере ясно видя перед глазами Фриду, старожилку “Чайки”.
Уже вернувшись в свою служебную квартиру, Людмила услышала, как по темной и пустынной центральной аллее двигались трое, похохатывая, заваливаясь друг на друга, безвольно шаркая ногами по асфальту или рядом по траве. По шагам она различила своего мужа, Лохматого и шеф-повара, самого замкнутого из троих. Кажется, двое вели третьего, ее мужа.
На подходе к дому обслуживающего персонала Юрий Юрьевич смешно вырвался из их рук и сильным, неповоротливым голосом, который сам Юрий Юрьевич всегда считал оперным и бездарно зарытым в землю, прокричал, любуясь безлюдием и гулкостью:
— Ха-ха-ха, — засмеялись его спутники.
ЯВЬ
Россия. Зима. Явь. Яд. Никакого триумфального шествия сюжета. Одно атмосферное давление. Я не гончар, я глина. Вы быстро разберетесь в этом. Я люблю текучесть и бесславность. Люблю время, как ребенок — мороженое. Так бы и ел, и ел, и ел, коченея. Люблю голо, не как торгаш, вынюхивающий жирок базарного дня, не падко, но все же так, словно хочется испить стать, но не вакуум. Люблю плоть. Люблю и душу, как плоть.
И вот она началась, нарастая на фосфорических косточках ночи. Суббота, предысход, спешащее грехопадение, пока бог не поднялся. Разве может с ней сравниться воскресенье — мерзкий перебежчик? Только и думаешь о том, что оно кончится.
Не знаю, как вы, а я не просыпаюсь, а оказываюсь в яви, как в яме. Неприятный переход количества в качество, расплата за поругание матери-материализма. (“Неблагодарные свиньи! — вот как отзывались коммунисты о демократах. — Так подыхайте же теперь”.)
Я просыпаюсь так: фибры моего сна задыхаются от душного прибоя капающей воды, ерзающего шума автомобилей, патоки света и совершенно другого запаха воздуха — всеобщего запаха страны. Гарантия бессмертия, пластилиновое бесчувствие, страх и сухие слезы — все нивелируется без оглядки, без права переписки. В моем сне много крови, но нет боли. Только испуг и подсохшая влага увязают в настоящем. И полное недоумение.