Я обернулся. Она, склонившись, раздвигала столик. Поднос с завтраком стоял на стуле, шел запах кофе, перебиваемый плебейским запахом сваренного зеленого горошка. Неужели она даже не задержалась на мне или сделала это так скоро, чтобы оставить меня в неведении? Думаю, она успела запечатлеть весь рост моей сомнительной, расслабленной мужественности. Почему-то мне было очень важно показать расслабленный вариант. Эти мои костлявые, слегка размашистые плечи, длинные руки без жилистого изящества, клочками волосатую, припухлую грудь, некогда плоскую, которая только выгодала от возмужания, это черное, пулевое отверстие пупка в едва топком животике, эту черную елкообразную тропинку вниз к ежевичному, чернявому кусту, под которым подвешен странно перевернутый, скукоженный двугорбый верблюжонок, действительно несуразный в сравнении с худыми, но огромными ворсистыми ногами. Я где-то читал, что нормальный женский взгляд выхватывает в обнаженном теле мужчины прежде всего осанку, вытянутость или коренастость, маршрут жил, без ингредиентов. Вот почему так благородно женское зрение и так утилитарно мужское, пренебрегающее целым ради отшлифованной детали. Я по-мужски закодированный грешник и поэтому, в отличие от жены, готов ненасытно глазеть на наготу лишь потому, что она нагота.
Всю жизнь я делаю шаги к саморазоблачению, уповая на обратное — обольстить. Не подумайте, что я туп и тщеславен. Я заискиваю перед визави. Если я действительно что-то люблю, то в меньшей степени — себя и не кого-то другого даже, а саму взаимность, теплоту, обоюдное благоволение, длящийся комфорт сочувствия. Так сказать, сентиментальность, переходящая в трусость, и наоборот.
— У окна не постоять, — буркнул я и, крутясь, как метатель диска или одинокий всбрендивший танцор, прячась, очутился у кровати, подхватил с пола брошенные в любовной спешке трусы, оброс ими и уверенностью. Человеку в трусах спокойнее.
Я выпил большую чашку кофе залпом, до дна. Сухая бородавка похмелья смочилась. В сущности, на этом можно было поставить точку. Хорошую, крепкую точку. Но я продолжу, еще угадывая некий смысл.
Жена опять ушла на кухню за чайником. И пока ее не было, я не знал, что делать дальше. Никакого плана жизни, пережидания, ничего того, что Феликс называет поступадком, чем так радостно пользуется, в чем себя нашел, как белка в колесе. Я опять вернулся к окну. Вы же понимаете, что жизнь — не повесть, ее не отложишь на день, на два. И в окне было то же серебряное, белое, синеющее препятствие. Наше окно, к счастью, выходит не на дорогу, а во двор, на детский сад, скамеечки, огромные тополя. Настоящий тургеневский денек. Я не скажу — пушкинский. До этого он чем-то не дотягивает. Азартом, быть может, которым (мы так научены) у Пушкина размалывается любая тоска. Нужно пораньше выйти из дому, чтобы погулять под ручку с беременной женой. Боязнь потерять такой солнечный чистокровный денечек — не такая уж и пошлость. А не пошлость ли томление, безделие, доскональная проницательность, во всем видящая пошлость? Во всякой радости — бодрячество. Во всяком изумлении — вздор.
— Ты опять у окна? Что же там такое интересное? — спросила вернувшаяся жена, причесанная, но заспанная.
Совершенно весело подскочила к окну. Полюбопытствовала и равнодушно отошла.
— Воздуха могу я глотнуть или пезажем залюбоваться? Между прочим, сегодня действительно очень хорошо на улице. Собирайся, пойдем погулять. Вот сейчас помоюсь, надену новые трусы и пойдем. А потом уже — к Елизаровой.
— Можно подумать, что есть связь между новыми трусами и “пойдем к Елизаровой”.
— А как же, Таня? Ты же знаешь, что в свежих трусах я и чувствую себя по-другому. Не скажу “свободно”. Может быть, наоборот. Но как-то элегантно, цивилизованно. Кофе попил, жену расцеловал, помылся, трусы новые дорогие белые надел...
— Что-то ты уж очень подозрительно засобирался. Белые, знаете ли.
— Нет, ты никак не хочешь, чтобы я был светским.
— Ты и так неотразим. Вот уж и пузцо появляется.
— Отнюдь. Вот втянул воздух — и нет ничего. Между прочим, где-то я читал, что нельзя говорить “отнюдь”. Правильно “отнюдь нет”. А ты не исправила. Все разрушается, а язык в первую очередь (я показал язык). И потом ты ведь знаешь, что будет голод. Вот тогда мне пузцо и пригодится. Вот у тебя пузцо — так пузцо. Между прочим, почему ты такая заспанная?
— Все беременные всегда заспанные.
— Тогда у нас вся страна беременная. И очень давно. Когда же она разродится, матушка? И сапогом ее били, и политинформацию сколько лет читали, и свободу дали, и мужиком не обидели. Ан нет, ни мычит, ни телится. Надо бы Феликсу сюжетик подбросить.
— Он звонил вчера. Тоже собирается к Елизаровой.
— Между прочим, я говорил тебе, что он написал голую Елизарову?
— Да прекрати ты. Можно подумать, она бы стала ему позировать.
— Таня! Ты, оказывается, совершенно не знаешь Феликса. И приблизительно знаешь Елизарову.
— Не клевещи на мою подругу.