Вдруг меня осенило: чтобы счастливо жить, надо остерегаться: сладости тщеты, крупных городов, долготерпения, слуг анархии, лихорадочности. Я копотливо натыкался на мебель, надевая домашние шаровары, черные с изумрудными лампасами, на резинке у щиколоток (шаловливый подарок жены к годовщине нашей свадьбы).
После вчерашнего побратимства с соседями я решил выйти в коридор с голым торсом. Я обожаю некую этапность, рубеж, ознаменованность приметой, новой вещью, эпатажем.
— Ну что ты, Юра? Может, совсем голяком пойдешь? — приподнявшись с журналом, спросила жена.
Фу, что еще за словечко — “голяком”? Из подворотни. Удивительно, как благообразные девушки бывают восприимчивы ко всяким сленгам, просторечиям и прочим выкидышам “великого и могучего”.
— После того, что у нас было, чего уж тут стесняться, — загадочно сказал я.
— А что у вас такое было? — не поверила жена.
— Все. Пьянка, слезы. Я даже ручки гадюке целовал. А Горкину говорил, что он самый умный.
— А он что?.. Эх ты. Мне никогда ручки не целовал. Сопьешься.
— Ни за что. Не дождетесь, дщерь Сиона, — сказал я уже в наполовину распахнутую дверь.
Кривляние. Таня никакая не дщерь Сиона, а жаль. Опять кривляние. А я не русский объегоренный народ. Шутка. Приятно прерывать на полуноте. Хлоп. Великое дело — дверь! Неужели я в самом деле никогда, ни одного раза не целовал руки Татьяне?
Когда-то в не менее странные и дикие времена, но все же другие, предваряющие феликсовское “пост”, с ехидством и запальчивостью самовоздвиженца я собирался воспеть так называемые места общего пользования. Но началась известная всему миру круговерть, упоительная, свободолюбивая депрессия; повсюду — изматывающие разговоры, время произнесения речей, сонливость, лелеющая признаки постепенно наступающей смерти и фешенебельную надежду “авось все образуется”. Повсюду — от хлебниц, подъездов, изнанок меховых шапок и шуб, предзимних лесов, книжных стеллажей, унитазов, электричек, домашних цветов — исходил плесневелый запах крови. Мираж и натуралистическая метафора владели обществом. Невидимое буйство крыс... Так вот, в то время мой хлеб с легкостью отбивали различного рода модернисты и репортеры. И теперь еще все по инерции завешано их Песнями помоек, психушек, моргов, групповой любви. Породу вежливых и добродетельных граждан отказываются признать золотой жилой, чем, увы, и знаменито наше время.
В туалете, красноречиво обшарпанном, капающем, украшенном черным сливным бачком с магистерской цепочкой, я не задержался, хотя когда-то в отрочестве в родительской квартире любил задерживаться в туалете, где мечтал в полной безопасности и приобщался к одиночеству. До тех пор, пока не начинали колотить в дверь брат или отец, тоже любители затворничества; мама — никогда, та жертвовала. Брат преследовал меня ухмылками, он уже тогда считал меня отщепенцем...
Теперь мне не составило никакого обонятельного труда определить, кто до меня с утра побывал в нашем коммунальном клозете. Вывод: все, кроме “гадюки” Тамары Павловны, барыни, которая еще почивает. Здесь запахи жильцов как бы отторгали друг друга и подолгу не смешивались. У каждого был свой слой воздуха. Дед Борис — вонь затхлой и проросшей луковицы; Горкин — спиртуозно-уксусный выхлоп грубого кишечника; моя жена — у нее все родное: кошечки или младенца. Жена справедливо брезговала общим стульчаком, и на гвозде висел ее персональный, обтянутый мною для теплоты дерматином, что, естественно, вызывало приступы классовой ненависти у соседей. Я, правда, допускаю, что стульчаком мог воспользоваться любой из них. В связи с этим Татьянин стульчак где-то в страшном подсознании становился уязвимым для ревности. Вчера Тамара Павловна в добродушном подпитии заявила, что нисколько не осуждает Татьяну, отгородившуюся от общества. Понимая всю прелесть насущной гигиены, заведет тоже свой, пардон, престол. Ха-ха. Горкин по этому поводу сказал что-то ужасно и фантастически непристойное. Слава богу, сегодня я опередил гадюку: ее вонь несравненна и взыскующа, просто зажимай нос. Громокипящий, кислотный смрад. Никогда бы не подумал, что претенциозные, кокетливые, молодящиеся, мстительные, довольные собой женщины так тошнотворно пахнут в сортирах. Осталось выяснить, каков дух у меня.
Вот что я предполагал обессмертить, т.е. места, где кучкуются, вероятно, самые честные, мученические, экстрактные отходы человечества: прель под мышками, лучезарные миазмы, урчание труб, все лады чревовещания, дохлый запах мочалок, неприструненно кружащие мысли. Сидя на унитазе, я старался скрадывать рев организма, так как стены были тонкими. Тамара Павловна тоже жутко пунцовела, когда выходила из туалета и натыкалась в коридоре на невольных слушателей своей тайной жизни. Кто не имел на этот счет предрассудков, так это Горкин и моя Татьяна (первый громко испражнялся, кажется, от бесчувствия и цинизма, вторая — от неумения соразмерять звук со слышимостью). Что касается старика Бориса, то он все делал глубокой ночью, а на день испарялся — попрошайничал или приворовывал в городе.