Перед его солнцезащитным взором, словно за бутылочным стеклышком из детства, действительно кишели люди. Их скопилось такое невиданное множество, которое Козелоков по привычке сравнил с петербургским наводнением — мол, так же мутно и неотвратимо, если бы не дамба. Козелоков, исполняя двойной долг, перешел Невский с правоохранительными “синеглазками” и встал у фонтана, фактически позади огромного митинга. Сердце Козелокова искало пристанища у какого-нибудь другого органа, но все-таки он улыбался (он вспомнил тупые строчки, сочиненные здесь юношей на скамейке в другую прекрасную примитивную эпоху: “У Казанского собора, презирая бани, моют хиппи ноги с мылом в радужном фонтане”). Наконец он обратил внимание, что этот Казанский собор действительно как казанская сирота, с зеленым покрытием торчащий один в небе, а все люди, испускавшие гадкий для головы гвалт, стояли кучками, земляками, братьями и прочей нечистью.
Козелоков любил митинги, если они не касались его профессиональных тяжб. Он подумал, что напрасно пришел, совесть была бы чище наедине с женой и тещей и, как он говорил, с вездесущим временем. Никто не отмечал, как он понял, даже тайно, потому что неразбериха была сознательная. Если мы хотим продемонстрировать “нашу неисчерпаемость” при помощи всего моря незнакомого нам населения, если мы хотим уберечься от маньяков при помощи иногородних жителей, если мы хотим спасти себя, трудно придумать что-нибудь лучше маневра Валерия Андреича. В конце концов, сие можно чистосердечно именовать свободным творчеством масс. Впереди, на стилобате, на углу за колоннами стояли выступающие — в основном с орденами и медалями. Козелоков уже в толпе медленно пошел на бьющий воздух голос. Запахло сиренью, как французским шампунем (может быть, от его же свежевымытой головы). Нет, воистину мелко цвела ранняя сирень где-то среди людей. После роз Козелоков заурядно отдавал предпочтение сирени. Несмотря на защиту очков, Козелокова кто-то узнал и позвал сквозь микрофонный, плохо понятный, но явно самозабвенный и грассирующий по-старопетербуржски новый голос. Козелокову даже через головы издалека, от парапета канала Грибоедова, замахала желтоватая, китайская рука, и Козелоков, улыбаясь, вынужден был пойти на нее. Таким образом, он наткнулся на самого Валерия Андреича, действительно а-ля азиатского, скуластого и приятно, как все смугляне, седеющего распорядителя санкционированного митинга.
— Здрасьте, — вежливо сказал Козелоков.
— А что вы в очках? Сними, посмотри направо, — сказал Валерий Андреич и опять принялся слушать, оказывается, женское некосноязычное звучание.
— Да жарко, — начал было Козелоков, но опомнился от остатков мысли и воистину повернулся очень осторожно, направо, в движении сдергивая очки.
Там, у кромки Невского проспекта, свободолюбиво переминались на месте и примыкали к митингу как его полуоторванное крыло черные и молодые люди. Их было (хотя Козелоков и прищурился от внезапного просветления мира), наверное, с сотню. Они смеялись, но прилично, кажется, только ему. На них все сидело черное и, главное, черные солнцезащитные очки, такие же допотопные, какие всунула ему теща. Их челки, крашеные и всклокоченные, или их бритые, в прыщиках, лбы были удивительно отроческим порождением. Козелоков любил пригожую юность.
— Видишь, фашисты тебя за своего приняли, — глядя в другую сторону, сказал Валерий Андреич. — Не смотри на них долго.
Козелоков растерянно подчинился. Он никогда, даже будучи профессиональным членом СП, не видел живых фашистов. Он спросил, напрасно осмелев:
— Может быть, это они?
— Все может быть, — опять круглым профилем — Валерий Андреич. — Однако митинг совершенно неуправляем. Какие-то черви повылазили наружу. А наших мало. Трусы.
Козелокову стало самолюбиво от того, что он наш, но не трус. Он начал предаваться митингу, чтоб найти себя в нем, то есть освоиться со страхом непривычности. Во-первых, он уяснил, что тьма милиционеров тоже прислушивалась к внутренней смуте и была “за” льющиеся речи. После женщины Козелоков рассмотрел у микрофонов человека с рабочим лицом — какого-то литобъединенца. К сожалению, акустика поднебесной площади или так устроенные усилители доносили не все фразы, а только избранные, отредактированные поднявшимися со всех сторон (такое случается на перекрестках) воздушными полями. Козелоков услышал басовитую с рождения и мстительную колоратуру: “Они убили нашего драгоценного поэта Маяковского. Они убили нашего русского любимца — Сергея Есенина. Они... (здесь воздух разъединил историю, но Козелоков уже трясся от нагнетания). Теперь они посмели поднять гадостную руку на целую череду наших современных... на цвет нации... Но мы знаем, кто они... Рабочий класс”.
Пространство теперь колосилось, как степь, и даже выбрасывало из себя чересчур высокие злаки, на которых было написано кириллицей — в основном белой по кумачу.
— У...у...у... — одобрительно завывало на площади, как метель.