Козелоков прошел через них смело, потому что храбрость оставалась в нем последним чувством. Когда он прислонился на другой стороне к полированной колонне Дома книги, он не торопясь вспомнил местопребывание. Перед ним стояли знакомые тульи и красные ободки милицейских фуражек. Он любовался выпуклыми отпечатками голов и размышлял о чернорубашечниках: нет, эти не сильны, они от дьявола и то большая для них честь, — а нас убивает сам Бог. Козелокову понравилась собственная сентенция, но он не знал, на чем ее записать, так как его потребность писать вернулась на круги своя. По тротуару шли доверчивые приезжие люди и удивлялись размерам свободы. Козелоков засмотрелся на таджика в тюбетейке, который тащил в обеих коричневых руках по пять коробок с кроличьими шапками “Рот-фронт”; таджик имел одну физиономию с Валерием Андреичем и, может быть, являлся его братом по седьмому дню Сотворения, но он так страстно открывал слизистый рот и так долго забывал дышать, как будто мог с настоянным воздухом проглотить событие на площади, и Казанский собор, и половину чуждого света. Козелоков любил средних азиатов за удивление русскими. Он все же предположил: а не переодетый ли это Валерий Андреич, ходит и помечает? Но таджик оглянулся на Козелокова и сказал, как прирожденному земляку, мотая осклабившейся головой:
— Э... Диди, что тварица. Шайтаны.
Козелоков не стал отвечать тем же. Он представил уплывший лозунг и горько подумал о своей нации — так горчит натуральный мед, обжигающий слюнявый нежный пищевод. Он думал, что все нации помешались на своей ущемленности. Таджик, носитель шапок, еще раз показал высокие золотые челюсти, и Козелоков вспомнил при их саманидском воинском великолепии о деле Рушди: неужели мир так катастрофически связан и так неотвратим мировой заговор, возвеличивший вину нечестивого слова.
Козелоков увидел мутным вечером, как побежали струйки милиционеров и как перегруппировалось столпотворение: его тугоплавкие, незнакомые Козелокову отряды по-хозяйски выливались на Невский проспект и уже начинали скорую демонстрацию на манер проармейских. Что это за люди? Невероятно, если это были начинающие литераторы: они вскидывали сильные толстые руки и напрягали убойные по величине яремные вены — то есть то, чего настоящие писатели никогда не имели в силу своей вялости и гениальной болезненности. Эти шли стремглав, как недавние десантники, и декламировали всем хором интеллигентные озвученные буквы: “Эс-пэ! Эс-пэ! Эс-пэ!” Они шли в сторону площади Восстания, и Козелоков пытался угнаться за ними по тротуару, так как они выполняли его функцию. Он благодарно и улыбчиво вслушивался в их гигантское скандирование любимого сложного сокращения. Он пытался понять, какую все-таки организацию они вкладывали в его СП. Лозунгов они не несли, фотографий святых тоже, поэтому измученный смутой Козелоков напрасно искал зрением страшное подтверждение. Значит, примерещилось накануне. Они были трудно узнаваемы как люди, так как на их лицах, кажется (быстрота не позволяла уточнить), красовались то ли театральные маски, то ли женские ароматные колготки.
Если смотреть на их патриотичное шествие с неба, то можно видеть их тоже с неба, как все они, может быть, стремительные сотни, попирающие невскую магистраль, шли вверх ногами, шли на головах и жили, жили на головах. Если смотреть со стороны, с балкона декорированного дома, то ничего фантастического увидеть было нельзя — так порывисто, по-человечески, выстраданно катились и катились по середине стройные головы в дымке или в пленке. В чем все-таки? — гадал Козелоков.
С обоих тротуаров на своих дорогих и, оказывается, могучих писателей, рупоров нравственности, глазели их умиляющиеся читатели, такие же, как недавний член СП Козелоков. Что они думали о своих писателях? Думают ли они, что останутся без книг — ведь одним Пушкиным сыт не будешь? Козелоков вздохнул, опустил веки и чуть не свалился от глубины собственно сотворенного мрака. Он не мог угнаться за колоннами новых писателей непосильно быстрого реагирования, так как не был атлетом, и стал сознательно отставать, чуя только радостным ухом вспышки их новых “ура”. Смута Козелокова рассеивалась по Невскому, здесь же, слава богу, как прежде, ехали прежние автомобили в сумраке позднего часа. Козелоков захотел домой и ужинать. На будущий день в плохо загрязненном воздухе, полном кишащего щебета птах, Козелоков был настроен филантропически: он думал, что пусть, мол, прошли целой площадной когортой, нужно, мол, восхищаться множеством, а не единицами и т.д.
ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ ЖИЗНЬ