Читаем Время сержанта Николаева полностью

Он понял тогда, что согласился на деградацию призвания и взялся за черный труд. Он сообразил мимоходом, что, если человек с приглядным имиджем интеллигента-служащего ставит нелепые ударения в общенародных словах, это значит — он их лишь прочитал и никогда не слышал. Он думал, что образованность — это когда сначала слышишь, потом читаешь и наконец произносишь языком. Он сказал, как его зовут по имени-отчеству — Андрей Юрич. Валентина Сергеевна, узнав его имя, еще больше проникла в его застенчивую душу, взяла его трудовую книжку, направление из института и заверила, что оформит все сама, минуя очередь.

Андрею Юричу стало очень удобно, потому что очередь к инспектору по кадрам вдоль длинной, крашенной голубой эмалью стены, с нанизанными на нее словами и графиками, была им не преодолена. Тогда он потрусил от роно с настроением привилегированности и нужности себя, в белой куртке, с нарастающим страхом страстотерпца-новичка и с хорошим впечатлением от сделанного дела. Он вспомнил четвертую сильфиду, то, что школа Валентины Сергеевны расположена на лютой Гражданке, но это только укрепило его мышцы и готовность жить в отдельно взятой стране. В конце концов, и Вавилон пал, и Рим пал, и Петербург пал, но везде растут цветы, и везде люди имеют божеский лик и говорят языками, и везде предназначено одно. Так он шел и ликовал о равенстве жизни во всех ее окаянных уголках.

Андрей Юрич не позволял себе снобизма в столкновениях с менее грамотными людьми, потому что знал, что снобизм — худшая и нечеловечная мина и большее надругательство над собой, нежели постоянное прибеднение, которое, в сущности, непобедимо. С большинством, думал он, только и нужно прибедняться, ведь им тоже плохо и они не по своей воле ущемлены в эрудиции. “Прибеднение среди всеобщего прозябания не заметно, оно непобедимо, — повторял он, — потому что в нем нечего побеждать, и оно гуманно, потому что выпячивает доступную убогость, а не недосягаемое роскошество”. У меньшинства может быть только две реакции на большинство, формулировал Андрей Юрич важный закон, у интеллигенции с народом может быть только два различных соприкосновения — либо высокомерие, либо уничижение. Русская тьма изведала все. Причем (здесь уже он засмеялся) у нас так: если меньшинство удерживает верх, то, посмотрите, как благостно, мудро, лукаво выглядит смиренное большинство, мнущее картуз, и, наоборот, если меньшинство в загоне — нет ничего омерзительнее бурбона большинства.

Теперь прошел год педагогической жизни, и Андрей Юрич стал смотреть на белый мир как на объект бесполезности перевоспитания. Он не надеялся изменить страшную отсталость, но он надеялся утешить свой гуманизм; он думал, что все равно надо учить, авось сказанное им и не услышанное ими отзовется в этом отсталом мире, отзовется в последнем пределе терпения Творца-наблюдателя, отзовется в будущем учеников и что-то произойдет в любимом краю. Он думал, что пройдет еще десяток лет или даже меньше, и на его уроках воцарится внимающая тишина, и ученики, знавшие его уже десяток лет, будут бояться его и уважать его интуицию и будут думать о нем, как о лучшем отце. Все-таки школа в нашей стране, как и все остальное, любит проверку возрастом, совместным житьем-бытьем, породнением со стенами учреждения.

Теперь Андрей Юрич в девятом часу утра сквозь предсказанную сопливую погоду ехал на трамвае по Тихорецкому проспекту в ту школу, где он познал, в какую сторону открываются двери классов. Он был по-прежнему высок, замкнут, с красивым лицом и уставшим от проницательности взглядом. В сущности, вид его был строг, и можно было предполагать самые расчетливые мысли в его хорошо подстриженной голове. Он великолепно бы сошел за молодого советского бизнесмена, юриста, тренера, даже бармена, если бы не этот уставший от бесполезной проницательности глаз.

Он смотрел в сочащуюся хмарь за трамвайным окном и видел ее капельки, оседавшие на зонтики и стекло, как будто привязывающие их к очередному воспроизведению одного и того же хаоса. Андрей Юрич представлял себе непреодолимость этого хаоса и думал, что именно непреодолимость его, непреодолимость беспорядка, благоглупости, тщеты, дурмана и блестит в этом разрушенном хаосе отчетливой гармонией. Другой гармонии попросту нет — только вековечная непреодолимость беспорядка и есть его внутренний порядок. Внешнего, автономного порядка нет. Понятно, что для Андрея Юрича порядок и примирение с первозданностью беспорядка — почти синонимы.

Перейти на страницу:

Все книги серии Последняя русская литература

Похожие книги