Тут-то все и примолкли: не понять, как башмак сапога судить-то станет. Мы-то, когда случается что, либо сами над своими суд вершим, либо приходят от имперской управы или бургомистровых людей рейтары дознаваться до правды. А тут – вон, значит, как Химмелю надумалось!
Даже Дитрих этот растерялся: готовился, небось, к встрече с пеньковой невестой, как вдруг такое… И понятно тогда стало, что еще зелен молодец-то.
А капитан спрашивает его: «Верно ли, что в лагере Клауса Эвинга вел ты от лица Блаженного Гидеона, расстриги, расследования против обвиненных в колдовстве?»
«Верно», – отвечает ганс. Тихо отвечает, чуть слышно – даже пришлось просить его в голос повторить, чтоб разобрали все.
«А верно ли, – продолжает капитан, – что сколько-то народу отправлено тобой на костер, обвиненными в колдовствах да волшбе?»
«Верно, – снова отвечает Дитрих голосом чуть более окрепшим. – И не сколько-то, а ровнехонько пятнадцать человек в немецких землях».
Гляжу, он даже плечи расправил: то ли почуял, что не спляшет прямо сейчас между небом и землей, то ли решил, что раз умирать, так лучше с достоинством…
Только у Мягкого Химмеля другое на уме было.
«Еще спрошу тебя, верно ли, что кое-кто из обвиненных были тобой отпущены на свободу и оправданы?»
Гансик снова кивает: пятеро признаны невиновными в тех преступлениях, что им объявлялись, а лишней крови ему не нужно.
Капитан тогда оборачивается к Ульфанговым людям: «Была ли сожжена, – спрашивает, – в вашем лагере маркитантка Соленая Грета с дочерью своей Гаусбертой, обвиненная в ведовстве и покушениях на христианские жизни?»
Молчат Ульфанговы горлорезы, да только тут уж сам капитан их кивает: да, мол, все за Соленой Гретой знавали такой грешок, как волшба. Думали, правда, что не вредит она, а помогает честному люду, однако ж сам он, Крошка Ульфанг, своими ушами слышал признания ее, сделанные перед смертью, и слова те могут подтвердить многие из честного воинства.
Ульфанговы вояки зашумели: да, так все и было.
«Так что, – спрашивает тогда капитан, – примите вы слово Дитриха Хертцмиля, если скажет он о вашем, а теперь уж и о моем боевом товарище Бернарде Граппе, виновен он или чист?»
Вояки помялись, потоптались, да и – «Примем», говорят.
«А есть ли, – спрашивает капитан, – среди вас кто знакомый с судебным делом, чтобы подтвердить слово Дитриха Хертцмиля да помочь ему установить истинную правду?»
Помолчали они, и выходит тот самый востроносый, что с нашим Паулем Ключником подсчитывал, сколько скарбу захватили у «братчиков». «Я, – говорит, – смог бы. До того как ушел к Ульфангу под руку, служил я писарчуком при судебной канцелярии, потому слово-другое мог бы сказать, да и приговор от навета как-нибудь отличу».
«Вот и славно», – капитан ему. И Шторху: приведи-ка Граппа перед лицо честной компании.
Я Хинка толкаю: что происходит?
Тот плечами жмет: «Видно, – говорит, – капитан решил преподать урок всем купно – и нам, и Бернарду, и Ульфанговым людям».
Знать бы еще, в чем урок тот будет…
Тут Шторх выводит Граппа: в исподнем, с веревкой на шее. Народ на площади аж вздохнул: понятно сделалось, что наш Химмель разбирательство затеял не зря – Грапп-то, выходит, признался и покаялся.
И вот идет Бернард Грапп – глаза долу опущены, пыль ногами загребает, борода торчит рыжими клочьями. Встал, голову повесил: судите, мол!
А капитан меж тем повернулся к гансику и: «Дитрих Хертцмиль, объявляй уж, в каких преступлениях обвиняешь ты, проведя расследование и рассмотрев обстоятельства дела, Бернарда Граппа, знатца огневого боя».
Тот задумался, лоб потер…
«Означенный Бернард Грапп, – говорит, – уроженец Шварцмильна, бондарь по отцовому ремеслу, обвиняется свидетелями и мною, Дитрихом Хертцмилем, уроженцем Остенвальда, в том, что, во-первых, вступил он, Бернард Грапп, в сговор с колдуньей Старой Гертрудой, во-вторых, в том, что посредством оной колдуньи покушался на жизнь Гаусберты, дочери Соленой Греты, маркитантки отряда Крошки Ульфанга, ландскнехта, в-третьих же, в том, что, совершив те преступления перед лицом Господа и людей, бежал, похитив отрядную бомбарду».
Сказал, а писарчук Ульфангов кивает головою: все, что сказано Дитрихом Хертцмилем, суть обвинения серьезные и подотчетные цивильному суду. И тут же спрашивает: признаешь ли, Бернард Грапп, за собой вину?
Грапп кивает: виновен, мол.
«А в чем виновен, расскажу вам, честное товарищество, без утайки. И вам уж решать – по злобе сделано иль по какой иной причине…»
И – раз! – на колени упал посреди рынка. Стоит, ладонями в пыль зарылся…
Да и пересказал всю историю, какую только вчера нам раскрыл.
Молчат братья-вояки, в затылках чешут.
А Ульфангов писарчук снова спрашивает: «Добровольно ль сознаешься ты в содеянном, Бернард Грапп?»
«Добровольно и без угроз, – отвечает. – Полон раскаяния, стою перед вами, и только одного хотелось бы мне: чтоб жива осталась возлюбленная моя Гаусберта. А так, – говорит, – выходит, я ее со свету сжил. Потому как нет жизни христианской в мертвом металле, бесовщина это и морок».