Так и уходят на сцене герои Гоголя, и этот уход (кстати, еще в недавние времена слово «умер» у нас в телеграммах давать не разрешалось, и мне сообщили о смерти отца именно словом «ушел») настолько светел и грустен, что зал буквально замирает, присутствуя при естественном и опять же совершенно невозможном для нас процессе такого ухода.
Попрощалась Пульхерия Ивановна, дала указания ключнице, как кормить несравненного и обожаемого Афанасия Ивановича, привела все хозяйство в порядок и затихла, исчезла, никого собой не обременив. А если потом снова объявилась, то лишь для того, чтобы и «оттуда» еще проследить, как оно все надежно исполняется и хорошо ли обхаживают ее любимого муженька, и в этом возврате я вижу не столь уж неожиданную любовь режиссера ко всяким потусторонним ходам, хотя они тоже есть в стиле гоголевской Диканьки, сколько естественную драматургическую необходимость: мы даже забываем, что у Гоголя-то, кажется, возврата с того света Пульхерии Ивановны и нет. Лишь однажды ее голос…
Но вы догадываетесь, я опять не о спектакле, который можно было бы определить словом «ностальгия», если бы не закрепили за этим словом вполне привычные и скорей внешние, чем внутренние приметы прежней жизни. Здесь же нам явлены способом искусства, хоть оно, подобно грустной повести Гоголя («такая долгая, такая жаркая печаль!» – скажет он), никак не может вернуть невозратимое, как вздох, как домик в безвременье для Мастера у Булгакова, – вечная наша неисполнимая мечта о чем-то главном, вечном, потеряв которое мы уже не сможем выжить, какие бы электронные и виртуальные ухищрения взамен обычных чувств ни придумало человечество.
И тут я вспоминаю странную надпись фломастером, оставленную на память одним крымским писателем в старой квартире у меня на стене: «Милые мои, давайте будем людьми, если можем…» Нечаянный вскрик провинциала, который вдруг ощутил кожей нашу столичную выхолощенность, отстраненность от чужой боли. О том же, наверное, Гоголь, о том же Фокин, о том же слабый прорезающийся голос изнутри, который может расслышать каждый, кто был на этом пронзительном откровении, именуемом спектаклем о старосветской любви.
Цветы для насильника
Все мы наблюдали из Ростова: убийцу чеченской девушки полковника Буданова выводят из зала суда, а собравшаяся толпа бросает ему под ноги цветы. На Комиссии по помилованию нам приходилось читать сотни уголовных дел пострашней будановского, одно имя ростовского маньяка Чикатило вызывает запоздалый ужас, но я не помню, чтобы наш не столь уж великодушный народ часами стоял у дверей суда и забрасывал преступника цветами.
Стоит, наверное, напомнить, что именно здесь, в Ростове, был некогда осужден за изнасилование на смертную казнь еще молодой Кравченко, а впоследствии выяснилось, что он был не виновен. Тогда тоже на ход следствия повлияло так называемое общественное мнение, по сути, то же, что и ныне толпа, требовавшая казни: Кравченко расстреляли.
В подмосковном городе Луховицы судят насильника и убийцу детей Филатова, он же дядя Коля. Филатов – пенсионер, колхозник, никогда никаких преступлений не совершал. Вины не признает, но выступления в районной печати, требования населением смертной казни решают его судьбу. Цитирую: «Если бы это произошло с моей дочерью, я бы его, гада, из-под земли достала и зубами разорвала на части…» Это одно письмо. А вот второе: «Помогите нам закончить мучения, т. к. мать одной погибшей девочки тяжело больна, а другой – инвалид первой группы. Это ли гуманно – ездить и ходить по прокуратурам и просить милостыню: накажите убийцу!» Уточняю: накажите – в смысле расстреляйте. Его и расстреляли.
Что же произошло с нашим населением, что оно вдруг смягчило свои нравы и даже возлюбило жесточайшего преступника, готово защищать его от правосудия?
Вера в невиновность? Но сам Буданов не только не отрицает своей вины в убийстве, но в случайно брошенной фразе дает себе и своим действиям оценку: «Тракторист свою родину защищал, а я неизвестно что». Тракторист – кличка полевого чеченского командира Темирбулатова, тоже кровавого убийцы, он сурово осужден за свои преступления. Кстати, в этом случае собравшиеся в суде требовали смертной казни и даже грозили устроить самосуд, но преступника осудили на пожизненный срок.
Разговор сейчас не о степени вины первого или второго убийцы, но лишь о феномене толпы, которая в одном случае рьяно отстаивает право забрать у человека жизнь, в другом – так же рьяно требует его жизнь защитить от правосудия, невзирая на то что и здесь пострадавшие родители, которым тоже, цитирую… «негуманно ездить и ходить по прокуратурам и просить милостыню: накажите убийцу!» Разница в одном: те пострадавшие родители были как бы свои, русские, а тут – чеченцы.