Тони спросил, что у них нового, и получил весьма обстоятельный ответ, за которым последовало множество вежливых расспросов о нем самом. Он догадался осведомиться о родственниках, служивших в римском ресторане. Да, мальчики вернулись с войны невредимыми, слава Мадонне и святому Калоджеро, а у старухи-матери все благополучно, но она по-прежнему жалуется на свою болезнь. Хотя вино было хорошее, Тони прихлебывал его маленькими глотками, зная, как сильно действуют южные вина на пустой желудок. Затем он перешел к существенному вопросу: хотя их гостиница официально все еще закрыта, не могут ли они приютить его на несколько дней? Лишь на несколько дней — он очень скоро должен вернуться в Англию, и он обещает не причинять хлопот.
Последовала длительная дискуссия, из которой выяснилось, что они были бы обложены чудовищным налогом, если бы пустили постояльца в гостиницу, и еще более чудовищным штрафом, если бы не заявили о нем властям. Старики не знали, на что решиться, и были явно испуганы, но Филомена поддержала Тони. Разве синьор не был их старым другом? Ну так вот, в качестве старого друга он может у них остановиться. А если случится так, что при отъезде им будет вручено немного денег, то что в этом предосудительного? Ведь друзья обмениваются подарками, не правда ли? Да и кто об этом узнает? Так как родители все еще колебались, то Антони вышел, чтобы в качестве решающего аргумента принести свой чемодан и дать Филомене возможность сказать им в его отсутствие, что с их стороны было бы страшно глупо не воспользоваться такой удачей. Вернувшись, он понял, что вопрос улажен, и последовал со своим чемоданом за Филоменой в верхний этаж, по белым пустым коридорам, затемненным закрытыми ставнями. Перед бывшей комнатой Каты он задержался.
— Можно мне занять эту комнату?
— Разумеется! Но разве вы не хотите занять свою прежнюю, в конце коридора, с террасой? Она больше, и вид оттуда…
— Нет. У меня пристрастие к этой комнате. Позвольте мне ее занять.
Филомена отперла дверь, а затем с двукратным громким стуком распахнула ставни, так что солнечный свет хлынул внутрь. Все было по-прежнему. «Их» кровать все еще стояла в том же самом углу, под той же сине-красной Мадонной и с той же кустарной отделкой из темного резного ореха в стиле упадочного барокко. Тони быстро повернулся спиной к свету.
— Вы непременно хотите эту комнату, синьор? Она у нас не из лучших, а вы должны получить лучшую.
— Я предпочитаю эту, — сказал Тони таким сдавленным голосом, что Филомена с изумлением поглядела на обращенную к ней спину. — Нельзя ли мне получить немного воды для умывания?
— Сейчас.
Оставшись один, Тони подошел к кровати и нежно дотронулся до ее железной поперечины, словно она была живым существом; затем стал глядеть в окно, подавляя спазмы в горле. Он притворился, что зажигает папиросу, когда Филомена вернулась с белым жестяным кувшином и охапкой постельного белья.
— Я сейчас приготовлю постель, — сказала Филомена, с любопытством взглянув на него. — Но сначала хочу состряпать вам чего-нибудь поесть. Вы, конечно, очень голодны после такого долгого пути из Англии.
По-видимому, она полагала, что от Англии до Эи простирается пустыня, где совершенно нет пищи, и что поэтому Тони, должно быть, умирает с голоду. Он знал, что порции, подаваемые Филоменой, отличаются непомерной щедростью и что она будет глубоко оскорблена, если он оставит на тарелке хоть кусочек.
— Да, я хотел бы позавтракать. Но, видите ли, Филомена… Я… я был очень болен, и мне не разрешено много есть. Только пирог, овощи и фрукты. И всего этого лишь понемногу.
Филомена трагически всплеснула руками.
— Болен? Нельзя много есть? Ах, бедняжка! Боже милосердный! Но вы скушаете, что я приготовлю. Да, непременно!
И она суетливо выбежала из комнаты, оглашая весь коридор многократными воплями: «Бедняжка!» и «Святейшая Мадонна!».
Когда она удалилась и волна глубокого молчания снова хлынула в комнату, Тони запер дверь и бросился на матрац, закрыв лицо руками.
— Ката! Ката, о Ката! — прошептал он вслух.
Вся его усталость, его разочарование, его безумная скорбь и страсть, безмерное изнурение от многих лет показной твердости и насильственно поддерживаемого мужества, сознание поражения и окончательной, невозвратной потери обрушились на него, словно огромная, непреодолимая морская волна. Он почувствовал себя совершенно обессиленным и громко зарыдал, не пытаясь хотя бы из самолюбия скрыть свой полный душевный крах.
— Ката, Ката, не думали мы, что дойдет до этого!
И «это» было его второй смертью.