— «Ибо если добродетель и порок присущи только человеческой природе, если большинство людей — существа злые и только немногие из них, и то лишь в сказках, изображаются добрыми, точно какие-нибудь невероятные и неестественные животные, более редкостные, чем эфиопский феникс, — как может тогда человек не стать самым жалким из всех животных, раз зло и безумие заложены в его природе и предназначены ему судьбой?»
Тони закрыл книгу и посмотрел на Уотертона.
— Какой черт заставляет вас думать, что я должен с этим согласиться? — спросил он, пораженный. — Это только показывает, как сильно могут ошибаться даже близкие люди. Из контекста я заключаю, что этот болван был стоиком. А я думаю, что «добродетель и порок» у стоиков были совершенно искусственны. Их бессмысленное представление о том, что добродетельный человек будет счастлив и на раскаленной докрасна решетке, не только противоречит всякому здравому смыслу, но и дает начало той скотской психологии, которая сделала возможными ужасы мученичества. Поистине скотской, ибо она стремится сделать человека в духовном смысле сверхчеловеком, а кончает тем, что делает его физически и как человека субнормальным!
— Но я думал, вы ненавидите людей, — вам понравилась пустыня, потому что там никого не было.
— Я думаю, что человеку от времени до времени нужно одиночество, как и ребенку нужно иногда уходить из школы и побыть одному с матерью. Я думаю, что на свете слишком мало спокойных мест, где можно было бы примириться с существующей вселенной. Я не верю в абстрактное духовное божество, как не верю и в мир абстрактных механических сил. Я знаю, что живу, и что вселенная живет, и что я почерпаю из нее жизнь. Если вы мне скажете, что вселенная мертва или просто стала громадной машиной, что то же самое, я скажу вам, что ваши чувства атрофировались. Я ненавижу людей! Но я люблю их, если они не извращены и не превращены в разрушителей попами, милитаристами и прохвостами-дельцами. Говорю вам, Уотертон, я верю в мужчин и женщин. Когда они живут справедливо и естественно, они так далеки от «самого жалкого из животных», что становятся самыми счастливыми и самыми прекрасными существами. Мне в них не нравится склонность — а она есть у очень многих — заботиться только о собственном благе и то, что они позволяют силой или обманом принуждать себя к такой ничтожной жизни и разрушают все вокруг себя. Я хочу, чтобы они познали свою собственную славу и славу мира, в котором они живут. Ведь они же могли бы создать рай, а они, идиоты, создают Глазго и Питсбург!
Уотертон засмеялся и покачал головой.
— Вы загадка, Кларендон, и если есть какой-нибудь смысл во всем том, что вы говорите, он скрыт от меня. В один из ближайших дней вы должны объяснить мне все. Но не пора ли уже ехать назад? Через десять минут идет трамвай, а мне надо еще уложиться и написать несколько писем.
V
Тони никак не ожидал, что Палермо окажется таким волшебным городом, и потому два дня, отведенные на его осмотр, растянулись в неделю, прежде чем он мог от него оторваться. Скверная еда и вино были неприятным сюрпризом после превосходного французского стола в Тунисе, но, как заметил сам себе Тони, его поиски жизни не были исключительно гастрономическими. Несмотря на шум и страшную толкотню, Тони наслаждался, гуляя по узким улицам Палермо, наблюдая людей и разглядывая конюшни и винные лавки. Его удивляло слово «gessato» на многих винных бочках, пока он не выяснил, что к вину здесь прибавляют известку. Мгновенно он понял горький упрек, вложенный в слова Фальстафа: «Вы негодяи, в вашем пиве известка!»
Внимание Тони привлекало внутреннее убранство церквей и церковные оратории. Правда, от большого норманнского собора остались лишь одни развалины, и даже мозаика королевской капеллы, хотя и великолепная по замыслу, выдавала апатичную руку реставратора, как это бывает со всеми мозаиками. Что же касается нескольких реликвий арабского искусства, то Тони не чувствовал к ним интереса. Церкви, в которых он проводил много часов ежедневно, были изысканно разукрашенными шедеврами барокко семнадцатого и восемнадцатого столетий, и в путеводителях им отводилось только несколько холодных строчек или же о них просто умалчивалось. На человека, проведшего зиму в Лондоне и затем несколько недель среди вечно белой штукатурки Туниса, эти удивительные фантазии из цветного камня производили такое впечатление, будто зритель входил в какой-то волшебный сад с человеческими фигурами, прелестными детьми, птицами, животными и всякими химерами, выглядывавшими из листвы. Уотертон мог говорить что угодно о грезах из «Тысячи и одной ночи» — они были здесь, в церквах Палермо, а не в лавчонках Туниса.