— Мне грустно, что все это произошло, — нерешительно продолжал Тони. — Собственно, я должен был бы извиниться перед вами. Но я не видел его со времени войны, и для меня это такая же неожиданность, как и для вас.
— По-моему, вы прекрасно выдержали его нападки, — ответил добродушно Уотертон. — На вашем месте я бы, вероятно, вышел из себя. Мне жаль парня. Он неизлечим.
— Для меня это явилось своего рода ударом. Я считал его одним из своих немногих настоящих друзей. Он совершенно изменился. Да будет еще раз проклята эта война! Вы не верите в то, что он говорил, не правда ли?
Уотертон пожал плечами.
— Одна из многих политических теорий. Думаю, что она привлекает потому, что кажется такой многообещающей. Мне она не по душе, и, по-видимому, она влечет за собой уйму страданий и насилия ради целей, которые могут быть достигнуты и другими способами.
— Я не мог избавиться от мысли, что насилие и страдание — это именно то, что ему нравится. Он жаждет мести даже больше, чем счастья для народа.
— Это результат слишком близкого отождествления собственных страстей с любой формой политики. Мы все подвержены этой опасности. А что касается народа — разве вы и я не такая же часть народа, как и всякий другой?
— Разумеется, — ответил рассеянно Тони.
Вечер был очень тих, и до них долетали голоса и смех людей, катавшихся в маленьких лодках вверх и вниз по реке. Тони обратил внимание, как последние косые лучи солнца оттеняют чудесную золотистую зелень молодой листвы.
— Вы знаете, Уотертон, люди буквально помешаны на политике и социологии. Это своего рода болезнь, как та омерзительная инфлюэнца, которая унесла в могилу столько тысяч прошлой зимой. Мне кажется, они не в состоянии рассматривать какую бы то ни было сторону человеческой жизни, за исключением спорта, иначе, как с политической или социологической точки зрения. Они создают из этого какую-то религию, — я считаю, что если действительно верить во всемогущество государства, то это и в самом деле может стать религией. Господи, как я ненавижу все эти политические секты! Вчера вечером я обедал с Уолтером Картрайтом в его клубе. Он, очевидно, весьма преуспевающий чиновник, и я к нему хорошо отношусь, но половину вечера он говорил о той пользе, которую консерваторы принесут стране, когда они освободятся от коалиции.
— Это скучно, — согласился, смеясь, Уотертон. — Пожалуй, в этом отношении военная служба имеет свою хорошую сторону.
— Ах, боже мой, военные никогда ни о чем не думают. Но, по крайней мере, они не ведут профессиональных разговоров. Я задыхаюсь от этих вечных политических дискуссий! Я готов поверить, что намерения у всех этих людей хорошие, но не могут же все они быть правы! И я не вижу, как можно достигнуть большей справедливости, мира и счастья на земле, если не увеличится число справедливых, мирных и счастливых людей.
— Совершенно верно, но как их сделать такими?
— Не знаю. Во всяком случае не путем классовой войны или благодаря деятельности консервативной партии. Это может прийти только от отдельных людей. А теперь, бога ради, давайте говорить о чем-нибудь другом!
В этот вечер Антони съел свой скудный обед один у себя в комнате, а затем сам вымыл посуду. Он подумал было пойти в театр «Альгамбра» и постоять там час или два, чтобы посмотреть на балет, но отказался от этой мысли. Его заработок повысили до пяти фунтов в неделю («принимая во внимание неудовлетворительность работы всех служащих вообще», — объяснил он отцу), но жизнь была ужасна дорога, и он твердо придерживался своего решения не трогать денег, отложенных на поездку в Австрию. Вместо того чтобы уйти из дома, он закурил трубку и уселся с «Тристрамом Шенди». Но, как это часто с ним случалось, вскоре обнаружил, что его внимание отвлеклось от книги к человеческой жизни.
Воспоминание о встрече с Робином острой болью отозвалось в его сердце. Еще один старый друг утрачен, еще один корень срезан, а он рассчитывал на Робина. Утрачен, утрачен. Он с некоторой горечью подумал, что, если бы когда-нибудь ему пришла в голову глупая мысль обзавестись гербом, он выбрал бы слово «утрачено» в качестве девиза. Оно, по-видимому, удивительно резюмирует всю его жизнь. Обвинения Робина, что он предал их дело, затронули его очень мало. К черту всякие дела! Важна лишь основная, человеческая лояльность. Если уж говорить об этом, то настоящим изменником был Робин, ибо он позволил чувству мести ожесточить себя и бросил подлинное искание, подлинную жажду приключений — стремление к полноте жизни, поэзию бытия. И что за глупость возводить каждого в сан боговдохновенного законодателя или строителя совершенной жизни для всех! Что за возмутительная наглость! Не философы становятся властелинами, а первый встречный, и Робин в том числе, намерены распоряжаться всем миром в соответствии со своими понятиями о справедливости и совершенстве. Заметь себе: «Никогда не пробуй заставлять других делать то, что не удалось тебе самому». И, кстати, написано «не противься злому».