— Ничего не могу сделать! Это менее невежливо, чем если я буду жить там и не сумею скрыть чувство принужденности или даже открыто взбунтуюсь!
Хенри Кларендон стал спорить против этого проекта, но Тони остался непоколебимым.
Комната с пансионом была найдена без труда — у рабочего-плотника и его жены: наплыв горожан в деревню был тогда еще не так велик, он принял особенно большие размеры лишь год спустя. Тони они пришлись очень по душе, в особенности хозяин, высокий, смуглый человек, всю свою жизнь трудившийся не покладая рук и питавший глубокое презрение ко всем социалистам и социальным реформам. Иногда Тони проводил с хозяевами вечера на кухне, беседуя о войне и об их сыне, еще не демобилизованном с восточного фронта, и о новостях дня. Рабочий консерватизм плотника был и невежествен и ограничен, но Тони нравились его независимые взгляды и полное отсутствие унылого нытья и ворчанья, которых он вдоволь наслушался в армии. Его поразила мысль, что этот плотник представляет собой естественное дополнение к старому Скропу, как тип, равным образом обреченный на вымирание, — массовое производство стандартных домов вскоре должно будет уничтожить его вместе с его кустарным ремеслом. А жаль! Уже и сейчас плотник с трудом сводил концы с концами и был озадачен и раздражен. Он работал не покладая рук, жил бедно, готов был и впредь так же трудиться и не мог понять, почему его заработок из года в год уменьшается. Он ругал политику и «агитаторов», не видя, что его судьба является результатом мощных экономических сил, совершенно не зависящих от политики, а ненавистные ему «агитаторы» нередко бывают людьми, стремящимися направить эти силы к более гуманным целям. Говорить ему это, по-видимому, было бесполезно, поэтому все, что Тони мог сделать, это сочувственно слушать — и испытывать сожаление.
Тони жил очень тихо, но не чувствовал себя несчастным, проводил время в прогулках и чтении и изредка выезжал на велосипеде на полдня в Стэдлэнд. Порою им овладевала беспричинная тоска, и он часами сидел, задумавшись, среди беловато-серых развалин большого замка; в другие дни состояние подавленности сменялось острой нервной тревогой, и он часами ходил самым быстрым шагом, точно спасаясь от самого себя, пока не останавливался в изнеможении. Но обычно он спал хорошо, и за все эти две недели его ни разу не мучили страшные ночные кошмары, из-за которых он стал страшиться даже самого сна. В свои более спокойные минуты он часто думал о Кате и Маргарет и о странной цепи обстоятельств, приведшей его к такому неприятному шатанию между двумя женщинами, из которых одна была теперь почти что мечтой, а другая слишком уж осязаемо близкой. Тони чувствовал себя в положении буриданова осла, умиравшего с голоду между двух охапок сена.
Это была своего рода дилемма, представляющаяся со стороны чрезвычайно простой, но для человека, которого она непосредственно касается, — сложной как вселенная. Здравый смысл подсказывал: «Выбери ту, которую ты любишь, и добейся ее». Совершенно верно, но какую же он любит? А раз это почти несомненно Ката, то как он может, черт побери, добиваться ее без паспорта? Не говоря уж о мелких трудностях, о том, что он оскорбил бы отца и мог бы лишиться наследства, — конечно, это его не останавливало, но все же усложняло положение. Ему пришло на ум, что по кодексу поведения, провозглашенному романистами викторианской эпохи, вопрос был бы разрешен самым решительным образом: Ката была бы безнравственной авантюристкой с материка, прискорбно опутавшей молодого англичанина; об ее незавидной судьбе можно было бы и не беспокоиться, тогда как он загладил бы свою вину перед чистой английской девушкой скоропалительной свадьбой. Единственное затруднение заключалось в том, что Тони совершенно не желал признавать ни викторианские предпосылки, ни викторианские выводы. Поэтому польза от этой идеи, если она и была, являлась чисто негативной.