Шепотком сказывали, будто княгиня, дочь литовского князя, тайно держится своей веры, а сама падка на бабьи утехи и епископа Геннадия побаивается. Тот же, закрывая глаза на слабости княгини, держит её в руках. Однако и сам не без греха: косит в сторону Новгорода и Литвы, а московского митрополита, послушного князю Ивану, не любит. Из-за того есть у епископа среди сильных бояр супротивники. Фёдор слушал рассказы с любопытством, удивлялся, но считал, что для него это не имеет значения.
С одинаковым усердием валился на колени и перед княжеским выездом, и перед тяжёлой колымагой епископа, и перед незнакомыми конными боярами, проезжавшими подчас мимо приказа.
Ему нужно было одно — получить свою землю. Ради этого он согласен был кланяться каждому на княжем дворе. Так уж испокон велось.
С благоговением смотрел Фёдор на дверь и оконца приказа. Откуда мог он знать, что при его появлении дьяк Пафнутий, в чьё веденье входили земельные тяжбы, кряхтит, поминая в мыслях сатану и аггелов его?
Шестидесятилетний дьяк был опытен и мудр. Зуботычины судьбы приучили его не поспешать с решениями и, прежде чем подумать о ближнем, думать о самом себе.
При таковом размышлении дело княтинских мужиков оказывалось зело хитрым и требующим опасения.
Игумена Перфилия, разорившего деревню, дьяк знал хорошо и в его вине сомнении не имел. На игумена — стяжателя и срамника — давно черти охотились.
И всё-таки неизвестно, как глянет на дело епископ. Владыка Геннадий постоянно держит руку монастырей, громит в проповедях нечестивых, посягающих на церковь. Как на грех, из Москвы опять дошли вести о том, что великий князь урезал землю у одного из монастырей, лишает прочие старых прав на многие подати. Епископ Геннадий, надо полагать, от таких вестей звереет.
Те же вести кое-кого из бояр радуют. Никита Жито намедни на княжеской трапезе громогласно московского князя за его дела хвалил. А Жито богат, силён, да и не один…
И Пафнутий боялся попасть впросак: доложишь грамоту прямо князю — епископ съест, доведёшь её поначалу епископу — бояре могут не простить. А старость — вот она. И всего богатства у Пафнутия — своя изба да три деревни в шесть дворов. Живи впроголодь, если ещё и те деревни изветом или силой не оттягают.
Дьяк медлил… В глубине души он надеялся на какой-нибудь случай, который выручит его. Может, мужик уйдёт, может, ещё что-нибудь. Но шли дни, ничего не случалось, и мужик не уходил.
Выглядывая в окопце приказа и замечая рыжую бороду Лисицы, Пафнутий в тоске думал:
«Хоть бы ты провалился, чёрт рыжий!»
Иногда его разбирало смешное, беспомощное любопытство: «Что он жрёт? Ведь должен он что-нибудь жрать? Не воздухом же сыт, проклятик!» Пафнутий за это любопытство серчал на себя, но мало-помалу досада на собственное трудное положение перешла у него в злобу на виновника всех бед — на Лисицу. И чего притащился в Тверь? Сидел бы у монастыря половинником или ещё как… А тут за него страдай! Накося! Не будет того! Сиди, сиди, голубок! Жди!
Фёдор ждал. От плохой, скудной пищи, от тревог он спал в теле. Щёки его под густой бородой ввалились, сердяга на плечах обвисала, глаза ушли глубоко в синеватые глазницы, взгляд их становился всё беспокойнее.
Тревожно думалось о матери, об Анисье и Ванятке. Как-то они там, в доме тестя? Тоска по жене делалась порой невыносимой: взял бы, кажется, да и ушёл из Твери хоть на денёк… Но, может быть, в этот-то денёк и решится судьба и Фёдора, и всех однодеревенцев? Нет, нельзя уходить!
Однажды, когда Фёдор, вернувшись из города, уже поснедал и растянулся у себя за печкой, в дверь стукнули и вошел незнакомый Фёдору высокий старик в богатом кафтане. По тому, как засуетилась Марья, Фёдор догадался, что гость не простой. Услышав же его имя, смекнул: Кашин, тот самый…
Истово помолясь, Кашин прошёл в горницу, уселся. Слышно было, как скрипнула лавка. Потом раздался старческий голос:
— Не было вестей-то?
— Не было, батюшка. С самого Нижнего не слыхать. Ты не знаешь ли чего?
— Слух был — под Казанью прошли.
— Свободно, батюшка?
— Свободно.
— Ну, слава те, господи! Каково-то им, сердешным?
— Ништо. Ныне, думаю, уже в Сарае. Доехали.
— Господи, господи! Дай ты им удачи! Твои-то здоровы, батюшка?
— Что им сделается? Как сама-то?
— Живу, живу, грех бога гневить…
Фёдор, которому любопытно стало поглядеть на Кашина, вышел из-за печки, подошёл к кадушке, загремел ковшом.
— Кто у тебя там ходит? — спросил Кашин.
— А мужик, что от Афони-то пришел.
— А!.. Всё ждет? Хе-хе-хе! Княжий-то суд долог!
— Долог, долог…
Кашин поднялся.
— Ну, ин ладно. Так, по пути зашёл. Услышишь что — сразу ко мне.
— Как же, батюшка… Да постой, посвечу. Темно уж.
Марья с лучиной вышла в переднюю избу. Фёдор увидел длиннобородое, сухое, в морщинах лицо, круто изломленную серую бровь, огромный, повёрнутый к нему глаз.
Кашин остановился. Рука по привычке потянулась к бороде.
С первого взгляда на Лисицу встало в памяти Василия другое, до боли дорогое лицо.
— Постой! — сказал он Марье.— Это… он? Тот мужик?
— Тот, батюшка.
Кашин шагнул к Фёдору.