Витя Сипачев, мой приятель со школьной скамьи, был не единственным таким пассивистом. Помню, как уже после Университета одна молодая коллега искренне удивлялась моему желанию печататься, да, собственно, и доводить работу до публикабельного вида, и никак не сочувствовала моим жалобам на равнодушие издателей. Типа:
С такими установками она, конечно, далеко не пошла, ничего никогда не написала, хотя, по иронии судьбы, на жизнь и страховку в дальнейшем зарабатывала библиотекаршей одного американского университета, где оприходовала среди прочих и мои книги. Ну, это ладно, с нее какой спрос, если ближайший друг и соавтор Юра Щеглов не разделял моих порывов осчастливить мир нашими научными достижениями.
Когда на домашнем семинаре по поэтике (вторая половина 1970‐х) подошло время рассказать о нашем совместном разборе «Исповеди» Архипииты Кёльнского, я спросил Юру, как он предпочитает, чтобы мы построили доклад. Например, половину времени говорю я, половину он? Или пусть говорит вообще только он, поскольку материал латинский, а им он владеет куда лучше меня? Я же готов удовольствоваться отдельными добавлениями – и отблесками соавторской славы.
Но у Юры было свое очень твердое мнение.
– Алик, я думаю, говорить придется тебе. Потому что у меня слишком силен будет соблазн как можно больше утаить от собравшихся…
Доклад сделал я, и публикацией наших совместных, а иной раз и его собственных, работ занимался в основном тоже я. Правда, последовательным апофатиком Юра не был, многое печатал сам, и чем дальше, тем больше, но значительная часть его наследия и нашей совместной продукции оставалась неизданной или малодоступной, так что задача донесения всего этого до читающего человечества легла опять-таки на меня. Я не жалуюсь, где-то даже горжусь, – но все-таки.
Интереснее другое. С годами – и, признаюсь, ростом списка публикаций – готовность делиться находками с народом у меня слабеет, потому что чем они изощреннее, тем меньше у них шансов быть понятыми, оцененными, востребованными.
Опыт за долгие годы накопился горький. Фрустрация наступала постепенно.
Лет тридцать с лишним назад меня, новичка-эмигранта, поразило услышанное от Клода Бремона – блестящего продолжателя Проппа, которым я долго восхищался из невыездной советской дали, прежде чем познакомиться с ним лично и даже удостоиться его научного внимания (приглашения на конференцию и подробной рецензии на мою книгу). Я только начинал профессорствовать в Штатах и стал расспрашивать его о том, как он преподает свою теорию повествовательного синтаксиса (разработанную на материале французских сказок).
– Я перестал это делать. Не могу видеть, как студенты изничтожают (massacrent) мою изящную модель.
Тогда я был шокирован, но теперь прекрасно его понимаю.
В занятиях с первокурсниками я стал то и дело опускать самые вкусные места своих разборов русской новеллистики, мысленно прикидывая, насколько менее ценный товар я всучиваю за те же – и немалые – деньги.
Занимаясь с аспирантами, я все реже настаиваю на полном осмыслении ими моих работ. В конце концов, у нас в Штатах хороший тон разрешает сказать то, что ты хочешь сказать, ровно один раз – повторять неприлично. Как говорится, Sapienti sat; кстати, это, наряду с Intelligenti pauca, была любимая максима Юры Щеглова.
Соблазну побольше утаить от читателя все труднее противостоять и при написании статей. Нет-нет, а о чем-нибудь умолчишь.
Закончить стоило бы, наверное, предъявлением какой-нибудь потрясающей тонкости, злорадно выкинутой из недавнего опуса. А-а, обойдетесь.
Изюм певучестей