Столыпин сделал больше и лучше, чем хотел Милюков. Сделал то, чего мы со своим месячным сроком (пределом наших надежд) предполагать не решались. Он не только заявил, что закон не станет вносить и что 20 апреля он падет сам. Он немедленно приостановил его действие. Он не имел права его отменять; но так как его применение зависело от усмотрения административных властей, то он мог дать им инструкции. Он и обязался это сделать. Он заявил, что правительство примет меры, чтобы «ограничить этот суровый закон только самыми исключительными случаями самых дерзновенных преступлений». Нагромождение этих «превосходных степеней» было достаточно ясно, и закон действительно больше не применялся.
Столыпин объяснял, почему он такое отступление сделал. «Правительство пришло к заключению, – говорил он, – что страна ждет от него не оказательства слабости, а оказательства веры». Веры в то, что страна услышит от Думы слово умиротворения, что «вы прекратите кровавое безумство, что вы скажете то слово, которое заставит нас всех стать не на разрушение исторического здания России, а на пересоздание, переустройство его и украшение». Этих слов тогда не поняли, и к ним я еще позже вернусь. Одно несомненно, что этими словами не было поставлено никакого условия. Столыпин только объяснял тем, кто не хотел его понимать, почему он мог уступить: причиной уступки он выставил «веру» в умиротворяющее действие Думы. Эти драгоценные слова, которые Столыпина ставили в лагерь идейных сторонников правового порядка, Милюков счел полезным «вышучивать».
«Раскрывая скобки, – пишет он в той же статье, – мы переводим речь первого министра на следующий язык простых смертных: «военно-полевых судов мы не отменим, если не получим формальных (?) удостоверений, что Дума гарантирует нам «успокоение».
Вот отношение наших вожаков к попыткам Столыпина найти с ними общий язык и работать друг с другом. При таком отношении нетрудно предвидеть и всегда без ошибки «предсказывать», что правительство ничего сделать не сможет.
Так, среди возбуждения, ненужный более законопроект был, однако, зачем-то сдан для разработки в комиссию. На нем уже тяготел рок. Нам не суждено было закончить на этой нелепости; она повлекла за собой другие, которые в конце концов нашу победу превратили в форменный балаган. Чтобы покончить с этим вопросом, забегаю вперед. 17 апреля, т. е. за два дня до того, как истекал срок на внесение правительством законопроекта, в Думу было внесено предложение «принять немедленно без прений закон об отмене военно-полевых судов», хотя этот вопрос даже не стоял на повестке. Сам Головин сначала заметил, что законопроект на повестку не был поставлен и потому его обсуждать неудобно. Но через полчаса с.-р. внесли предложение: «Без обсуждения утвердить этот законопроект». Я тогда не был в Думе и не присутствовал при этом скандале. Головин, который только что сам говорил, что обсуждать его неудобно, который, как председатель, должен был помешать беззаконию, почему-то стал на их сторону. На указание Стаховича, что вопрос не стоял на повестке, что члены Думы не оповещены о возможности его обсуждения, Головин ответил такой нелепой тирадой: «Господа члены Думы должны всегда присутствовать в Думе и должны знать об этом; тот, кто не пришел на означенное заседание, сам, конечно, в этом виноват». На возражение, что и министры не были извещены, он не постеснялся сказать, что министры уведомлены, что законопроект на 17 апреля подлежит слушанию».
Говорю «не постеснялся» сказать, так как эти его слова были неправдой. Когда 2 мая принятый Думой законопроект стал на обсуждение Гос. совета, министр юстиции пояснил, что 17 марта министры получили только копию первоначального законодательного предположения с уведомлением, что оно может быть назначено к слушанию 17 апреля. О том же, что оно действительно было на повестку поставлено, их никто не известил, ибо такого постановления не было. Самый текст законопроекта, в том виде, в каком он из комиссии вышел, правительству сообщен не был. И тем не менее юрист Кузьмин-Караваев не постеснялся в полупустом зале законопроект доложить и Дума без прений его приняла. Поучительно, что Гос. совет, ввиду формальных нарушений, законопроект этот отверг, даже не сдавая в комиссию. О настоящей подкладке этого ненужного думского беззакония 17 апреля я буду специально говорить в главе XII.
Когда, вернувшись в зал заседаний, я узнал, что там произошло, с досады на это беззаконие я сказал в кулуарах: «Это не Дума, а кабак». Это слышали репортеры, для сенсации пустили в газеты, и сорвавшееся у меня выражение потом комментировалось на разные лады и доставило мне много неприятных минут. Похвалы справа за это были тяжелее, чем брань. А.С. Суворин в «Новом времени» посвятил похвальную статью этим резким и несправедливым словам. Но бесполезный вотум Государственной думы был все-таки печальным явлением; дело, хорошо начатое, кончилось так потому, что и 2-я Дума на этот раз сочла свою волю выше закона.