На другой день прибыл на рейсовом самолете Ирженин с новым экипажем — сменить экипаж, отлетавший свою месячную саннорму. Ирженин двинулся в гостиницу — отсыпаться, бортмеханик — на самолет — принимать от прежнего бортмеханика съемное и аварийное оборудование и вообще матчасть в целом.
Пал туман. Потом ударил мороз, и повалил снег. Росанов, лежа на койке в своем номере, предался невеселым размышлениям.
«Ты, Витя, — говорил он себе, — виноват во всем сам. Ты оставил первую любовь свою. Ты живешь с нелюбимой женщиной, ты занимаешься нелюбимым делом. Ты глядишь на авиацию как на тайно любимую, которая иногда позволяет оказывать себе мелкие, ни к чему не обязывающие услуги… Только дети любви бывают здоровыми, красивыми и талантливыми. Тот, кто подогревает свои чувства алкоголем для самообмана, у того дети уродцы… Бородатая девочка об одном ухе… То же и в работе, которую делаешь… Рождаются уродцы… Почему в тебе, Витя, нет чувства собственного достоинства? А вспомни-ка, дорогой ты мой, техника Апраксина. Вспомни, с каким чувством собственного достоинства он подходит к самолету, берет в руки инструмент… Он входит в мотор, как в мир своей мечты. Погляди, Витя, какое у него в этот момент спокойное и благородное лицо… А ты раб, ты тайный саботажник, ты работаешь из-под палки. А вот техник Апраксин — свободный человек… Вспомни, Витя, что Ирженин не изменил своей первой любви — науке педагогике. В авиацию он пошел как крестьянин, оставивший плуг, чтоб защищать свою землю. И Ирженин вернется к своей лженауке… Впрочем, «лже» или не «лже» — дело темное: науку делает сам человек. А у тебя, Витя, нет идеалов… А как ты предал Машу? Ты испугался ее. Испугался оттого, что не любил. Если б любил, у тебя пропал бы страх и ты сумел бы добиться всего, что захотел, ты бы горы своротил. Вспомни, как ты, дурачок, самоочищался, готовился к встрече с ней. И что же это было за самоочищение? Так, гимнастика по утрам, бег да посещение картинных галерей. А ты ведь, дорогой мой, оставался жалким рабом. Ты не любил ни Машу, ни авиацию, ни Ирженина, ни себя… Ты и Нину испортил оттого, что не любишь ее. Женщина, которую не любят, не может раскрыться до конца. Она остается полуфабрикатом… И потому, Витя, тебе Надо уйти. У тебя почти пять месяцев жизни. Этого вполне достаточно. И твой уход устроит всех. Настя будет получать пенсию (я сделаю несчастный случай на производстве), Маша выйдет за Ирженина, и они иногда, лежа в постели, будут вспоминать несчастный случай, который произошел со мной, и говорить (очень спокойно), что я был неплохим человеком, хотя несколько и неуравновешенным…»
Он стал думать о том, какая это будет прекрасная пара — Ирженин и Маша. Стройные, породистые, спортивные, голубоглазые. И детишки соответственно. И вот они все вместе едут на машине на юг… Картинка выходила слишком уж мармеладно-рекламной.
«Оставь, Витя, свою иронию, — сказал он себе. — Не тот вариант… Итак, Витя, пока живи. Живи и поступай так, как будто каждое твое дело — последнее и как будто тебя будут вспоминать по этому последнему делу. И герой — это тот, чье последнее дело было высоким, благородным… «Положи живот за друзи своея». Может, тот, кого мы зовем теперь героем, искупал свою вину? Итак, Витя, живи так, будто каждое твое дело последнее… Но… но для того, чтоб не бояться смерти, чтоб возлюбить ее, надо, выходит, крупно согрешить, надо, выходит, иметь нечистую совесть? Так, что ли? Хороший монах, говорят, должен сперва крупно согрешить. Иначе его служение всевышнему будет ненастоящим. И, может, все святые — грешники? И потому, Витя, каяться надо делами. Понял, Витя?»
Он заснул со спокойной совестью.
Но утром сказал себе:
«Дух «исследователя», дорогой ты мой, завел тебя слишком уж далеко. Ты свое негодяйство, свою пустую, старческую, трусливую душу довел рассуждениями чуть ли не до святости. Гад ты, Витя!»
И он решил каяться делами. Но никаких дел не было. Не было оттого, что задуло. И задуло по-настоящему, как это случается только на Севере: три дня метет в одну сторону, а потом все наоборот — в другую, с той же скоростью.
Техники занимались строительством аэросаней. И Росанов занялся аэросанями. Этой работе он отдался с каким-то самозабвением. И только ночью подумал:
«Если я умру ночью, то техники скажут обо мне: ну тот, который делал с нами аэросани».
На третий день пурга прекратилась. Начались полеты.
Глава 8
Была арктическая осень. Красное, неяркое солнце три дня подряд бежало, оставаясь на месте, в снежном потоке.
Экипаж пропадал от безделья. Ирженин или спал, или обкалывал острием карандаша заголовки газет и, вырвав их по дырочкам, складывал на койку, или тянул эспандер, или читал.
Бортмеханик (с этим экипажем Ирженину работать не приходилось) лежал на койке под репродукцией «Утра в сосновом лесу», без которой, если не считать еще «Богатырей», не обходится ни одна арктическая гостиница, и молча страдал. Но на его страдания никто не обращал внимания.
— Командир, — сказал он слабым голосом, — ты меня будешь бить?
— Буду, — вяло отозвался Ирженин.