В считаных главах второй части, которые сохранились, магический кристалл Гоголя помутнел. <…>
Если Гоголь в самом деле написал часть об искуплении, где «положительный священник» (с католическим налетом) спасает душу Чичикова в глубине Сибири (существуют обрывочные сведения, что Гоголь изучал сибирскую флору по Палласу, дабы изобразить нужный фон), и если Чичикову было суждено окончить свои дни в качестве изможденного монаха в дальнем монастыре, то неудивительно, что последнее озарение, последняя вспышка художественной правды заставила писателя уничтожить конец «Мертвых душ». Отец Матфей мог порадоваться, что незадолго до смерти Гоголь отрекся от литературы; но короткая вспышка огня, которую можно было бы счесть доказательством и символом этого отречения, на деле выражала совсем обратное: когда, пригнувшись к огню, он рыдал возле той печи… в которой были уничтожены плоды многолетнего труда, ему уже было ясно, что оконченная книга предавала его гений; и Чичиков, вместо того чтобы набожно угасать в деревянной часовне среди суровых елей на берегу легендарного озера, был возвращен своей природной стихии – синим огонькам домашнего пекла[851]
.С данной точкой зрения очевидно коррелирует и высказывание Н. Н. Берберовой о сожжении второго тома как предвещающем «несомненную удачу современной литературы», каковой является незаконченная трилогия Б. Пастернака «Слепая красавица»[852]
.На фоне доминирующего скепсиса в отношении возможности и целесообразности завершения «Мертвых душ» выделяется трактовка С. М. Эйзенштейном второй части поэмы как хоть и неудавшейся, но крайне интересной попытки Гоголя
помериться в «открытую» с Пушкиным: как «Альфредом» с Пушкиным-драматургом, как «кафедрой истории» с Пушкиным-историком. На этот раз – всемирно-поэтическим великолепием «положительных героев» второй части, для которой первая лишь «крыльцо к великолепному дворцу». И опять fiasco[853]
.Столкновение этических принципов и метафизических чаяний с эстетическими усмотрел в факте сожжения второго тома К. В. Мочульский. «Основной интуицией» автора «Мертвых душ» был «страх смерти», – писал он, – а именно «отвращение перед всюду проникающим „запахом могилы“, Гоголь-художник воплощает ее в виде царства мертвых душ, Гоголь-христианин ищет спасения из этого ада у подножия Распятия»:
Когда же, вопреки интуиции, Гоголь пожелал все «мерзости» свести к «прекрасному источнику» и путем нравственного воспитания переделать мертвые души в живые, он потерпел поражение. Психологическая теория зла как искажения добра, изложенная в «Переписке», оказалась холодной утопией[854]
.Парадоксальное, но впоследствии утвердившееся в критике истолкование истории сожжения второй части «Мертвых душ» дал один из первых переводчиков поэмы на французский язык Эрнест Шарьер, увидевший в сожжении мистификацию Гоголя – комедию, разыгранную для того, чтобы потомство простило ему незавершенность произведения[855]
.