До подмосковного хлебозавода ходит только одна маршрутка. Лара садится на последнюю. На конечной остановке вместе с ней выходит еще одна женщина, но сразу же прячется в круглосуточной аптеке от накрапывающего дождя. Неоновый свет зеленого креста отражается в мокром асфальте. Мышка потяжелела, Лара не помнит, когда последний раз так долго несла ее на руках. Лара идет по безлюдной улице вдоль металлического забора в сторону торчащей кирпичной трубы. Территория завода подпирает лесополосу, которая темнеет вдали. Ворота не заперты, вокруг фонарей, как назойливая мошкара, вьется водяная взвесь. На приземистые корпуса вокруг центрального здания все еще накинута вуаль строительных лесов, пахнет мокрой древесиной и как будто хлебом – его запахом пропитана сама земля вокруг завода. Никого. Лара останавливается. Над ней возвышается стена, по которой расплывается, расползается по швам – по аккуратно выписанным белой аэрозольной краской растяжкам – женское тело, голое тело, ее тело, похожее на карту пустынного, безлюдного города. Город этот огромен, его пронизывает сеть улиц, тонких нитей, которые змеятся по кирпичной стене, сверкают, переливаются в свете прожекторов. Ее тело присвоили, отсканировали, раздули до масштабов трехэтажного здания и выставили напоказ. Тело уже не вернуть, оно останется на этой стене, оно теперь принадлежит этой стене и чужим глазам, которые догадаются, поймут, что это ее тело, ее большое белое тело, ее большое чужое тело.
– Посмотри, что ты наделала. Посмотри, что ты наделала. Посмотри, что ты наделала.
Под ногами хрустят шишки, как маленькие косточки, куриные или человеческие. Из голых стволов сосен сочится смола, их верхушки перешептываются, когда ночные птицы задевают их крылом. Тучи рассеялись, лунный свет высветляет небо. Без тела, большого белого тела, идти легко – зябко, но легко, – только ноют руки, освободившиеся от тяжести. Свет фонарика прыгает по корягам с кружевами лишайника, сломанным веткам, заглядывает в колючие кусты. Из влажной земляной мякоти, присыпанной хвоей, прорастают грибы, похожие на леденцы – облизать, и почувствуешь вкус жженого сахара. Папа учил, как отличить горькушку от несъедобного млечника – если вдавить ногтем в шляпку, выделится белый сок, похожий на молоко, – на воздухе он не меняет цвета. Или меняет? «Пап, ты уже рассказывал, ну сколько можно». Папоротники схвачены паутиной, как инеем, – паутина густая, точно крахмальная патока, хочется попробовать на вкус – наверняка сладкая. И правда, сладкая – тянется, липнет к зубам, как сахарная вата. Паутина оплетает кусты жимолости – налитые алым бусины, наверняка тоже медовые, сочные. Папа учил, как отличить жимолость от волчьего лыка – ягоды по-сестрински жмутся друг к другу, разбившись на пары, как на школьной линейке. Или наоборот? «Пап, ты уже рассказывал, ну сколько можно». Лара срывает ягоду, раскусывает. Сначала сладко, а после горчит на языке. Лара горстями запихивает ягоды в рот, чтобы вернуть сладость, чтобы не было никакого после, не было никакой горечи. Сок стекает по подбородку, руки вымазаны красным. Похоже на кровь. Что-то ее отвлекает, какое-то неясное движение, не движение даже – звук, он появляется первым: низкий, утробный, как будто доносится из-под земли. Лара замирает. То первобытное чувство, которое заставляет человека пугаться палки, валяющейся на дороге, потому что она похожа на змею, то первобытное чувство уже подсказывает ей, раньше, чем она успевает повернуть голову. Две черные тени: медвежонок и медведица. Папа учил, что делать, если встретишь в лесу медведя. Притвориться мертвой. Или живой? «Пап, ты уже рассказывал, ну сколько можно». Лара притворяется живой, она вскрикивает и бежит, несется прочь, в самую чащу, где оставила своего ребенка, ветки хлещут ее по щекам, царапают руки, ноги обжигает крапива. Над головой шелестят крылья испуганных птиц. Лара роняет фонарик, но боится остановиться, боится обернуться, этот рев, утробный рев, разносится по всему лесу, но Лара понимает, что ревет она сама.
– Мышка! – кричит Лара. – Мышка!
Вообще-то Мышка – это Машка, но крупные оттопыренные уши делали ее похожей на Микки-Мауса. Лара даже как-то закрасила ей вздернутый нос черным карандашом для бровей. «Ну мышка же, – пришлось объяснять матери. Матери почему-то не было смешно, а Лара что-то почувствовала, всего лишь на мгновение – что-то шевельнулось, нагло вторглось в ее нутро, но Лара тогда не позволила.
– Мышка!
Лара вспоминает, что Мышка ее не услышит.