— Так точно! Но эсеро-гусары, как вы изволили их назвать, воспитания кондового. Они волтузили его так, что уж мне пришлось вступиться… Да, вот документы этого пленного. Удостоверение красноармейца, справка о службе в милиции, студенческий билет.
Капитан просмотрел документы, сказал:
— Прозоров? Что-то очень знакомая фамилия…
— И мне где-то недавно встречалась, — заметил поручик. — В газетах. Это, кажется, теперешний глава губернских властей в Ломске.
— Да… Но мне она известна откуда-то раньше… — задумался капитан. — Да, да! Ну как же! Знавал я на германском фронте поручика Прозорова, вместе служили. Храбрый был офицер… Не родственник ли ему этот отважный студент? Пусть его приведут ко мне!
— Слушаюсь! А как прикажете поступить с красной сестричкой?
— Мне она не нужна. Пусть эти лихие добровольцы поступают со своей добычей, как им заблагорассудится.
В то время как шел этот разговор, Сергей Прозоров с разбитым в кровь лицом, в разорванной гимнастерке сидел под караулом в запертом амбаре. Все тело болело. Однако сильнее этой боли была боль в душе: он — в плену, что сделают с ним? И неизвестно, что с Олей. Где она? Жива ли? Ведь он так и не увидел ее, только слышал крик. С теми несколькими верховыми, на которых так неожиданно выбежал он на лесной поляне, Ольги не было.
А позже, когда вели его со связанными руками между конными, а затем бросили на телегу, он слышал разговор о том, что часть бандитского отряда ушла вперед, угоняя с собой повозки, взятые при налете на обоз с ранеными, и что на одной из этих повозок везут захваченную «большевичку». Сергей слышал, как конные — все, как на подбор, ражие детины и крепкие бородачи — обсуждали, что ожидает пленницу после того, как ее допросят: расстреляют ее, или только выпорют, или же, вдосталь позабавившись с нею, отпустят?
Но увидеть Ольгу хотя бы краем глаза или узнать хоть что-то еще о ней Сергею не удалось.
Погруженный в тревожные мысли о судьбе Ольги и о том, что ожидает его самого, он находился в состоянии какой-то отрешенности, все ощущения как бы проходили сквозь него, не задерживаясь, не оставляя следа. В эти минуты, когда его тесно обступили сжимающие сердце мысли, для него на какое-то время словно бы перестало существовать окружающее.
А меж тем он в амбаре был сейчас не один.
Ночью, когда его привезли, подвели к амбару, развязали руки и втолкнули внутрь, он постоял несколько секунд, стараясь хоть что-нибудь рассмотреть в непроглядной тьме, царившей внутри амбара. Но, не разглядев ничего, повернулся и, ощущая пальцами гладкость струганых бревен и шершавость его проконопаченных пазов, осторожно двинулся вдоль стены не без тайной, хотя и заведомо безнадежной мысли: а вдруг найдется какая-нибудь возможность убежать?
Но не успел он сделать и двух шагов, как его окликнул спокойный мужской голос:
— Не шарь зря. Садись.
Он повернулся на голос, опустился на прохладные доски пола — человек, окликнувший его, оказался рядом.
— Закурить нету? — спросил он. По голосу Сергей понял, что человек немолод.
— К сожалению, некурящий я…
— Жаль. Смерть как хочется курить, а эти бандюги вместе со всем и табакерку отобрали… Кто будешь-то, юноша? За что тебя сюда?
Как-то сразу почувствовал Сергей, что этому человеку можно довериться, и, не раздумывая, назвал себя. Он не мог себе объяснить, почему, но ему без раздумий и опасений захотелось открыться этому совсем неизвестному человеку. Может быть, в его голосе было что-то такое, что располагало к нему?
— А я Лагунов, — назвал себя, выслушав Сергея, его соузник. — Опознала одна здешняя сволочь.
— Вы из этих мест?
— Нет. Москвич коренной. На Кожевнической, возле Павелецкого, и родился, и жизнь прожил… Ты не бывал в Москве-то?
— Не приходилось.
— Наша улица недаром Кожевниками зовется. Заводы там кожевенные, фабрика обувная. Там и дед мой работал, и отец, и я сызмалу, пока в солдаты не забрали. С германского фронта вернулся — опять туда. Но как партийного послали меня еще весной в эти камышловские места уполномоченным по хлебу — в Москве-то голодно… А тут случился переворот этот. Скрыли меня верные люди. Теперь, слышно, наши под Екатеринбургом фронт держат. Решил я туда пробраться, чтоб в Красную Армию. Да не удалось. Жалею — не успел последнюю пулю в себя. Все равно мне конец.
— Ну что вы? Может быть, еще найдется какая-нибудь возможность…
— Никакой, дорогой товарищ! Расстреляют меня. Разве что — чудо… Я, когда меня брали, одного ихнего уложил. И того гада, что выдал меня, ранил. Жалею, что не насмерть.
— Я тоже в них стрелял. Попал в кого-то, кажется.
— Что ж с того… Ты — другое дело. Свой как никак…
— Зачем вы так говорите? Я чужой им! Противник!
— Так-то оно так… Но все же, ты говоришь, твой отец — вроде губернатора у белых? И брат у них.
— Наши пути давно разошлись!
— Все же своя кровь…
— Но я не хочу, не могу быть с ними!
— Верно говоришь. Но жить-то хочется?
— Конечно…
— Тебя, наверное, на допрос позовут. Скажи, кто ты есть. Может, и помилуют.
— Сохранить жизнь — и потерять совесть?