— Присядем, что ж, — сказал отец, — рассиживаться, правда, нету времени. Степан на ветряке один. Другой день казаки с Жеребкова ночуют — ветру Бог не давал, а нынче с утра разгуливается вроде.
— Вернулся Степан?
— Здоров-невредим, слава Богу, — ответил отец. — На лад встает дело. В четыре-то руки и смелем, и на весну подымем сотню десятин. Землицы гулевой у казаков — бери не хочу. Когда б ишо знать, какая она выпадет, весна. А то ить, вишь, германскую прикончили — промеж собою зачинают клочиться. Новья не принес — чего нам от Советов ждать? Коль встанет их власть на Дону, какую же жизню налаживать думают?
— Такую, что всем атаманам концы, — сказал Роман, смотря на Асю.
— А насчет чтобы всех поравнять — правда или брехня?
— Так с тем и идут — чтоб землю поделить по д
— Эк лихо. А как насчет того же ветряка? Как же я уравняюсь, положим, с Кривулиными либо, скажем, с Холодченками? У них ни кола, ни двора, а у меня вон мельница своя. Землицей их, положим, оделят, а другое добро и машины чьи будут? При старых хозяева́х? Какое ж в энтом случае могет быть равенство? Ветряк — не земля, его не разделишь. Или в очередь станем владеть? Сегодня ты имеешь, завтра — я? Тогда какое ж прилежание могет быть к делу? Коль не твое, так и стараться нечего. Рази можно чужое жалеть или то, чего завтра отымут? Положим, фабрики рабочим, общественными их поделать, а ветряк? Кого я на нем угнетаю, окромя самого же себя да вон Степки? Я при нем и хозяин, и труженик, и кобель на цепи. У меня чуть что лишнее в приводе стукнет, так я концом мизинца с места чую, в шестерне али в шкворне беда. Перещупаю кажный зубец, чисто как у родного дитяти, потому что свое, а не будет хозяина — так не будет и мельницы.
«Вона как ты запел, — шевельнулось в Леденеве отторжение. — А давно ли в одних холстинных штанах и зиму и лето прохаживал, рассуждал: хорошо бы землицы хучь малый кусок? Спору нет, сам ворочаешь на ветряке за троих, да только вон Холодченки и прочая по хутору мужичья голутьва тебе уж не свои. Посватается Колычев — кубыть, и вправду будешь счастлив породниться с атамановым корнем. Набьешь мошну потуже — на тройке раскатывать станешь, в нищету пальцем тыкать, как в быдло».
— Там видно будет, батя, когда Советы власть возьмут.
— Доберутся до наших краев, как считаешь? — спросил отец со страхом, как спрашивают фельдшера о признаках болезни: сама ли пройдет, пустяковина, или неизлечима? — Допустят до нас казаки, какие с Калединым зараз?
— А сколько их, тех казаков? Много ль видно? А за Советами — Россия.
— Так-то оно так. Зараз тех казаков, которые с фронта вернулись, к войне и на аркане не притянешь. А как зачнут Советы землицу у них отрезать — совсем уж другой разговор. Что ж, думаешь, стерпят?
— Так, может, и ты тогда, батя, пойдешь за ветряк воевать? — спросил Леденев, не сумев скрыть презрения.
— Ну, сын с батьком, нашли об чем гутарить, — укорила обоих Алевтина Савельевна. — Кубыть и не родные. Ить радость какая! Сыны вернулись оба живые да здоровые, а он все о войне да о земле. За столом, как на митинхе. На, пей за служивого. И ты, Роман Семеныч, прими со счастливым прибытием. Держали мы бутылку царской про свят случай, да выпили уж, как Степана встречали, уж ты не обессудь, Роман Семеныч, — дымка. Настена, ухаживай за мужиком.
Леденев поднял рюмку и, перечокавшись со всеми, выпил. От отца крепко пахло ядреной гарновкой, мукой, колесной мазью, дегтем и мышами — тем запахом труда, приумноженья сытости, достатка и вместе с тем плесени, смертного тлена, который Леденев так не любил и даже презирал, ощущая в нем темную волю земли, торопящейся закабалить человека, в то время как сам человек все глубже в нее зарывается.
За что любить отца? Что любишь в родных? Текущую в жилах единую кровь? Как в матери — начало своей жизни, и пока мать жива, ты будто бы и сам не можешь умереть? И пока отец молод, силен, ты спрятан за его спиной от смерти. А вырастешь, так помнишь, как он тебя берег, и сам должен быть опорой ему и защитой. А если нет согласия меж сыном и отцом — в понятиях о жизни, о правде, справедливости? Выходит, и родные, а чужие.
— Ну а сам-то как думаешь проживать? — спросил отец настороженно. — Вместе будем хозяйствовать либо, может, решил отделиться? А то, могет быть, и обратно на военную службу к кому-нибудь?
— Не знаю, батя. Оглядеться надо. На шашке руку наломал — от букаря отвык.
— И то верно, сынок, оглядись. Скажу тебе как на духу, а ты уж понимай как хочешь. Шашкой много ль добудешь? Под смертью кажный день ходить — всего зараз можно решиться… упаси и не приведи. Оно конечно, и через геройства в люди можно выйти, да только дюже, брат, сомнительно. Горбом-то оно надежней. Подумай, сынок, крепко подумай, а там и прибивайся до меня, как Степка. По нынешнему времени всем вместе и держаться… Ну да пойду до ветряка — перекажу Степану, ты приехал.