«А это, батя, не скажи, — подумал Леденев. — Зараз, может, как раз таки шашкой вернее всего проживать — только ею и можно оттяпать чего захочешь у кого угодно. Воевать не умеешь — так и добро свое отдашь, и сверху жизнь, как травоядное, положишь».
Он развязал свой вещевой мешок и начал оделять домашних немудреными гостинцами: Асе — шелковый отрез на кофточку, мачехе — козьего пуха платок, сестре — полушалок с лазоревыми по черному фону цветами.
Оставив мачеху с сестрой крутиться перед зеркалом, вышли с Асей на двор.
— Ну, гляжу, прижилась, — еле выдохнул он, изнуряюще поцеловав ее в рот, сверху вниз глядя в черные проруби Асиных глаз, задернутых туманцем возбуждения.
— Да, — отозвалась она. — У меня теперь дом. Воздух вольный — дыши не хочу. Голова с непривычки кружилась. Как приехали, глянула — и будто бы глаза открылись. Как слепая жила — ходила по земле и ничегошеньки кругом не видела. То шахты, то город, то госпиталь. А тут одних цветов весной не перечесть, тюльпаны и красные, и желтые, и белые. Что небо, что степь — все без края. Какого цвета небо? На земле такого нет. А тут как вдаль посмотришь — и земля-то такая же синяя, будто небо в глуби. Аж сердце растет, как вздохнешь. Куда мне одной столько красоты? Тебя только не было.
— Выходит, с этим обманул?
— Нет, сразу сказал, что долго не будет тебя. А я согласилась — чего же теперь попрекать? Ты сейчас мне скажи: опять ведь уйдешь воевать?
— За что ж воевать-то? — притиснул Леденев ее покрепче. — Кубыть, и войны никакой уже нет — так, драчка под Новочеркасском.
— Ну, скажешь, — улыбнулась Ася, смотря на него протрезвевшими тоскующе-покорными глазами. — Домой возвращался — и ничего вокруг не видел? Богатые с бедными — вот какая война. Страшней не придумаешь. С германцем воевали — никто не понимал, зачем и за что. А за свое да за потребное — совсем другая злоба.
— Откуда ж ты знаешь такое? — спросил Леденев, пораженный.
— Какое «такое»? Про бедных и богатых? — улыбнулась она. — Так ведь не вчера родилась. Мы в Юзовке жили: налево — Заводская, направо — Новый Свет, Английская колония. У нас на деревьях все листья свернулись, травинки не найдешь зеленой, все мертвое в округе от угля. Шахтеры приходят все черные, одни глаза белеют, как облупленные яйца. Ложатся в постель — она утром серая, как будто и не человек на ней лежал, а обгорелое бревно. А через дорогу — сады, дома из кирпича в два этажа, все улицы мощеные, в витринах, в магазинах, и барышни ходят в кисее и креплисе, а по ночам как днем от электричества светло. У них врачи, у нас болезни, в которых и врачи не понимают ничего. И если туда от нас поглядеть, то будто и рай там. Ну вот и смотрели. Ты бы видел, какими глазами. Такой попрет злобою: плюнь — зашипит. Ума-то у меня было не больше, чем у воробья, но я и тогда понимала — плеснется эта злоба с нашей стороны на ихнюю.
«Как она хорошо понимает, — удивлялся Леденев. — И вправду ведь — не казаки с иногородними, а богатые с бедными. И на Дону, и на Донбассе, и по всей России. На казаков глядел, как волк на сытую собаку, а те ить тоже разные бывают. Путягин, Зыков, Епифанов — казаки, а что в них есть от казаков? Одни лампасы? А под кожей, в середке та же злость на богатых свербит. А бывают и из мужиков такие захребетники — сосут из своего же брата мужика, какой на них батрачит, держат мельницы на откупу да сотни десятин земли в аренде, на хлебном голоде жиреют, как вши на солдатской крови. Вот и отец туда же — уже с голутьвою равняться не хочет».
— Так что ж, выходит, справедливая война? — Он поглядел на Асю так, словно только она и могла объяснить, надо ли воевать и за что — или не с кем и не за что.
— Страшная, — повторила она убежденно. — А справедливой не бывает — все равно чьей-то матери горе.
— А я-то кто? Богатый или бедный? Как считать? — засмеялся он хрипло, понимая одно: с голоногого детства не терпел принижения — чьей-то силой, достатком, богатством. Своего принижения — да, но за чужое тоже было стыдно, ровно как за себя самого. За отца вон родного, когда тот батрачил, высоченный, здоровый, но жалкий, улыбающийся казакам, словно воруя их кивки и снисходительно-приветные улыбки, словно выклянчивая право пахать и топтать их, казачью, донскую привольную землю.
— Бывает, и свое богатство стыдно, бывает, и чужая бедность горше, чем своя, — ответила Ася и вдруг испуганно взглянула на него, как будто догадавшись, что объяснила Леденеву главное и теперь-то он точно уйдет.
— Не видал я чего-то таких богатых, которые бы об чужой недоле горевали, — усмехнулся Роман, но тотчас подумал: «А Ленин? Говорят, из дворян, чисто жил, без земли под ногтями. Да и многие большевики. Того же Зарубина взять — тоже, верно, на той стороне пребывал, где сады в электричестве. Сам перешел через дорогу. Значит, чтой-то кортило в душе, значит, совесть его убивала — за чужие горбы, за бесхлебье, за низость, за то, что он стихи читает на балконе… а, Яворский?.. а под землей шахтер на четвереньках ползает, как зверь, пока его породой не раздавит».