Из вагона выносили мертвых — тех, кого загрузили живыми, кто по дороге скончался от ран, от потери крови, пока везли. Андрей так и застыл, не мог оторвать глаз от носилок, на которых, укрытый покоробленной, с засохшими кровяными пятнами шинелью, лежал умерший. Солдат или сержант? Молодой или пожилой? Кто он, откуда? Кто у него дома — отец, мать? И сестра, братья, как и у него, Андрея? Ждут писем, наверно, как ждали они, Сидоровы, своего папки?.. Видны были лишь ноги, обескровленные, с фиолетовыми прожилками, с синими грязными ногтями. В головах тощий солдатский мешок с личными вещами. Пустой. Ничего не осталось у него после смерти. Пустой вещмешок.
Петухов взглянул на носилки, и ему на минуту стало жутко, но он поборол в себе эту слабость и потянул за рукав Андрея, тот подался и потом, пока они торопились вдоль вагонов, все оглядывался. Видел, как санитары, два пожилых солдата в фартуках не первой свежести, оттащили носилки через рельсы в сторону, на перрон, и, опустив на запыленную траву, укутали труп в простыню, и, снова накрыв шинелью, возвращались к тому же вагону, из дверей которого им уже высовывали еще одного умершего. Впервые в жизни Андрей увидел смерть так близко, в упор. Она, смерть, тихая, не любит шума, толкотни, требует уважительного внимания. Он это ощутил. А тут вроде ничего и не произошло, вроде смерть вот так и должна присутствовать среди живых, и им, живым, нисколько не мешает, и никому будто нет никакого дела до этих двух мертвых, тяжело раненных на фронте. Живые ходят себе, заботятся, суетятся мертвые лежат застыло. Видят их все, но стараются не вникать, занять себя другим, а не ею, смертью. Почему? Петухов подвел Андрея к вагону, из окна которого торчала стриженая любопытная голова и забинтованная от локтя до пальцев рука — стриженый придерживал ее здоровой, чтобы стояла вверх, а не кренилась.
— Здорово! — начал Петухов. — Как там, на «передке»? На фронте-то? Ферштеен (понимаете)?
— Работает. «Передок» работает. Видишь… — Стриженый неугнетенно покачал култышкой. — Тебе-то зачем? Хочешь попробовать?
— Одна девка попробовала, да замуж никто не берет, — отбил Петухов. — А все же, браток, как там? Где фронт-то, в какой стране?
— До мадяр дошли, до Венгрии. Сунулись — не пускает. Сейчас там мясорубка. Ты кто такой — тыловая крыса? — Солдат недружелюбно уставился на Петухова.
— Г-говори да н-не заговаривайся. Не погляжу, что ты… Ц-царапнуло, и нос задрал. Н-не таких видали, — заволновался Петухов. «Заморыш, а чего болтает…» — Туда едем. И не первый раз. Так что любить не люби, но язык держи за зубами.
— Ты не червонец, чтобы тебя любить, — не унимался стриженый. — Скатертью дорога. Поезжай, поезжай. Махра есть?
— То-то. У меня все есть! — Главстаршина смягчился. «Сейчас заклюешь», мигом выхватил тугой кисет, но развязывать не торопился, тянул, наблюдая за стриженым, заметил, как у того дрогнул щетинистый кадык. «Слюнки глотает». — А у тебя что есть?
— Хрен да душа.
— Я, парень, голые крючки не глотаю. Беру на жирную наживу. Не прибедняйся. Ладно. Скручу тебе «ножку» — от дохлой козы.
Услышав насчет курева, зашумели другие раненые, из-за спины стриженого высунулись лица.
— Баш на баш! Во, весь бери, — не давал опомниться Петухов. Он знал, чем взять: подвесив на пальце свой вместительный кисет, покачал его в воздухе. Без передышки пустился в открытую: — Мы, ребята, удрали из госпиталя.
— И тот? Не загибай!
— Нет. Андрюха — попутчик. Мы с одним корешом, он — там… В свою часть пробираемся, на фронт. Сорок шестая ударная армия, триста четвертая пехотная дивизия, двести сорок седьмой стрелковый полк — может, слыхали? Признаюсь — бесхлебные, безоружные. Не хлеба прошу — не даром! — пистолетика нет ли у кого? Не завалялся случаем? А? Не хлеба. Думайте, славяне, живее, а то другие перехватят. Всю махру отдам. Зачем он вам в тылу-то. Войне скоро конец, а мне пригодится — не так страшно по чужой земле пробираться.
Головы в окне исчезли, послышался неразборчивый разговор, потом показалась сначала белая култышка, затем голова стриженого.
— Давай кисет!
— Сперва ты!
— Убежишь, ворюга!
— Гад буду! — Петруха покосился на Андрея, поправился: — То ись чтоб глаза мои на лоб полезли. Вот тебе крест.
— На. — Из окна высунулась рука со свертком.
Схватив сверток, Петруха на ощупь через тряпицу угадал немецкий парабеллум и мгновенно засунул его за пазуху. — А патроны?
— Все там. Штук двадцать.
— Держи свою махру. Заработал. Дыми на здоровье да нас помни. Спасибо, браток, удружил. Теперь, Андрюха, к нам не подходи. Эй, братишка, еще не найдется? Еще бы одну такую пушку, а?
— Цыган. Тебя пусти на порог, ты на печь лезешь. Ребята, цыганит-то как ловко.
— Зачем оно вам, оружие? За вас же, черти полосатые, идем кровь проливать. Вы-то живы, нам на воде вилами писано. Не жадничайте.
— Хватит тебе. Цыган ты и есть. Погоди-ка, — белое полено исчезло, стриженая голова тоже, из окна снова донесся разговор. Затем показался стриженый. — Деньги есть? Русские.
— Да ты в уме ли? Откуда? От сырости, что ли?