Во время одной из таких прогулок, я набрёл на деревянную беседку, белой решёткой которой манкировали и дикий виноград, и вьюнок и прочие ползучие травы, но облюбовала сова. Красивая, ладная, гладкая, как исполинская капля… слов таких не отыскать, сколь хороша была она! И мой, до той поры ленивый, скучающий взор оживился ей навстречу:
– Ты чего? Ты тут прямо сова? – Спросил я у птицы. Та немедленно моргнула в ответ, чуть шевельнув плечами, дабы развеять всякое сомнение относительно своей одушевлённости. И только я собрался было продолжить начатый разговор, как в моих ушах зазвенел кокетливый до визгливости женский голос:
– Сударь! К кому это вы? Подле вас, кажется, никого боле нет… только я!
Я оглянулся. Незамеченная мной барынька, прогуливалась не одна, а с наперсницей, дурнушкой, очевидно своею бедной кузиной.
– Как же так, – Подивился я в свой черёд бесцеремонности не представленной мне прежде особы, и только было хотел указать тростью в сторону совы, обосновавшейся посреди беседки, как заметил красноречивое, протестующее сияние жёлтых глаз птицы. «Молчи!» – Умоляли меня эти глаза. – «Не говори про меня никому!»
Мне не оставалось ничего другого, как, попирая собственные наивность и простосердечие, указать на деревья вокруг, возвестив с неким пафосом или даже надрывом:
– Как же это, «никого боле»?! А что вы скажете об Её Величестве Природе?!
На что, уличённая в приземлённости барынька, во избежание конфуза перед незнакомцем, догадалась немедленно изобразить дурноту, с чем и была уведена прочь. Кузина, что придерживала её под руку, дерзнула оглянуться на меня с лёгкой полуулыбкой, и, проследив направление моего взгляда, заметила-таки сову, которая сокрушённо таращила лимонные очи и суетилась, разводя на сторону крылья.
…
– Милый! Ты где?
– Я здесь! Что-то никак не разгляжу, где она прячется…
– Не там ищешь. Да вон же она, дремлет на пороге своего дупла. Не так уж эта совушка глупа, чтобы мокнуть под дождём! У нас-то вот – зонт!
– Какая ты у меня, однако…
– Какая?!
– Глазастая…
…С некоторых пор, прогулки по парку в одиночестве стали тяготить меня, и мы гуляем вдвоём с супругой. Она – та самая бедная родственница, кузина, которую я некогда счёл дурнушкой. И, право, эта особа весьма мила, добра и никогда не скажет, наморщив носик: «Уберите от меня эту гадость…», кто бы то ни оказался перед ней.
День был воскресный
День был воскресный, но невзирая на то, всё округ было занято делом, далёким от песнопений, удерживающих душу в равновесии и ритма церковно славянских текстов. Безбожник ветер считал своею обязанностью сметать облака со скатерти неба, как крошки, вне двунадесятых и престольных праздников, сообразуясь лишь с мерой опрятности окрестностей в искомый час.
Рассвет, ранняя пташка, коли не был озабочен иным, почитал за удовольствие оттирать небосвод чистой ветошью облаков. Так что вскоре они из белых превращались в серые, точнее, – в серо-голубые. Немного от неба неизменно приставало к ним, отчего сам воздух делался легче, а облака – грузнее, неповоротливее, ленивее. Опускаясь всё ниже и ниже, окончательно обессилев, они облокачивались пухлыми локтями в серых блузах о протёртую местами скатерть кроны леса, и тут же птицы, белки, жучки, да бабочки устраивали суету подле пыльной марли облаков, ибо казалось немыслимым оставить их в беспорядке. Ведь от того, думалось им, зависит не только нынешний, но и грядущий день, про который неизвестно ничего наверняка, но ежели тот будет схож с предшествующими пасмурными днями, – ну, по-крайней мере, сделайся оно так, – это будет ничуть не хуже, чем если бы его вовсе не случилось. Ведь жизнь, она вьётся светлым ручьём, огибая мрачные камни чёрных неотвратимых событий, что безразличны, холодны и редко покидают привычные им места. Надо просто помнить про это, и, представляя примерно, за каким поворотом поджидают они, приложить поболе усердия, ухватившись покрепче за штурвал судьбы, и держать курс на горизонт, где каждое утро солнце вставляет свой золотой ключ в замочную скважину небосвода.
День был воскресный… День-таки был!
Разве это возможно…
Каждый заусенец виноградного листа рыдал. По аквамариновой слезе висело на всякой его цыпке, что цепкими, жучьими лапками удерживала часть небесной красы, обрушившейся на землю, как на голову.
Взгляд, терзаемый сиянием брызг солнечного света, утратил способность различать что-либо. Окружающее как бы теряло свои очертания и лишь память, не оробевшая под натиском сего великолепия, могла сопроводить по нужному адресу, и довести до искомого места наощупь.
Немного погодя, мир представлялся очнувшемуся взору уже несколько иначе, – драгоценным золотым зерном, словно выбравшимся из жёстких, исцарапанных мелкими камнями почвы, пелён.