В 1918 году память победителей трансформировалась в память побежденных
, что, впрочем, лишь немногое изменило в героическом характере коллективной памяти и ее узких селективных критериях. Совместное решение «Это не должно быть забыто!» служит основой для коллективной памяти побежденных, которая не выходит за пределы горизонта коммуникативной памяти и сохраняется до тех пор, пока действует императивный характер отношения к конкретному историческому эпизоду. Если память победителей, глорифицируя наличные структуры власти, цементирует их, то память побежденных нацелена на их подрыв. Она несет в себе реваншистский заряд, поскольку упорное напоминание о травмирующем и унизительном переживании, по мнению Ницше, становится главным политическим оружием побежденных. Эта память побежденных мобилизовала в немцах после Первой мировой войны политическую энергию, направленную на будущее. Версальский мир воспринимался в качестве «национального позора», такая формула консолидировала значительные реваншистские силы.После 1945 года воспоминания немцев были отягощены и отчасти блокированы парализующим воздействием памяти преступников
. В отличие от памяти победителей и побежденных она не может опереться ни на публичные ритуалы и национальную символику, ни на содержательную политическую поддержку. Ведь память преступников консолидируется изнутри коллективным габитусом замалчивания и психологического вытеснения, который вовлекает в свою орбиту и следующие поколения, а извне – давлением памяти жертв, сохраняющейся у пострадавших от злодеяний. Первыми, кто почувствовал на себе действие механизма памяти преступников, были немецкие солдаты, вернувшиеся с войны. Их преследовало чувство, что им «отказано в почестях и уважении, заслуженных исполнением воинского долга и пленом. Вместо приветствия в качестве национальных героев их ожидала встреча с общественностью, которая стыдилась позорного прошлого Германии»[198]. Вернувшихся с войны уязвляло, что их личные военные переживания не могут быть интегрированы в национальную историю. Уделом этих воспоминаний оставалась лишь коммуникативная память, они не становились частью социальной и политически значимой коллективной памяти.Чтобы лучше понять эту проблему, необходимо прояснить внутреннюю амбивалентность немецкого слова «жертва» (Opfer
). Она стирает различие между активным, добровольным самопожертвованием (англ. sacrifice) и пассивным, беззащитным объектом насилия (англ. victim). Конфликт между почитаемой памятью жертв войны и травматической памятью жертв концентрационных лагерей стал особенно очевиден после Второй мировой войны. Здесь следует учесть, что солдаты, уходившие на фронт, имели за собой давнюю традицию с ее культом героев и мифологией чести, традицию, вовсе не ограниченную периодом Третьего рейха[199].Эта проблема наглядно отразилась в статьях Дольфа Штернбергера, издателя журнала «Преображение», о котором более подробно будет говориться далее. Спустя примерно год после окончания войны Штернбергер ответил на письмо немца, эмигрировавшего в США, который обратил его внимание на пробел, заметный в публикациях журнала. Читатель задал вопрос о памяти погибших солдат: «Я тщетно ищу в журнале «Преображение» статьи, где им воздается почесть»[200]
. Письмо побудило Штернбергера заняться проблемой, не дающей нам покоя до сих пор. В поисках ответа он пишет: «Тут присутствует нечто невысказанное, что должно быть сказано». В переводе на нашу терминологию это означает: проблема заключается в том, что воздание почестей в память о побежденных нельзя отделить от травматической памяти преступников. По словам Штернбергера, он не в состоянии поминать погибших солдат, не вспоминая тут же о множестве безвинных жертв, которые «безмолвно исчезали в каземате, товарном вагоне, тюрьме, не совершив ничего, совершенно ничего, в том числе чего-либо отважного». Традиционные формы памятования с возданием военных почестей рухнули для Штернбергера перед лицом массовых и бессмысленных страданий беззащитных людей. Но заповедь памятования остается в силе. Поэтому там, где говорится о воздании почестей в память о погибших солдатах, Штернбергер добавляет личные воспоминания о неприметной фигуре, о старенькой фройляйн Реха, знакомой его семьи. Ее судьба – одна из многих тысяч судеб, не утративших своего драматизма. Свой рассказ он завершает словами: «Настал день, когда она незаметно исчезла. Никаких вестей от нее больше не было. Назад она не вернулась. Ее друзья еще живы, они хранят память о ней. Я тоже еще жив. Мы все еще живы. Это невыносимо. Это тяготит наше сознание и волю, наш голос глохнет, не позволяя чтить память погибших. Именно потому, что мы живы»[201].Культурная память: институты, медиа, интерпретации