— Ира! — отвечал Весик. — Я не скрытный. Я самому себе неизвестный. Я и рад бы раскрыть себя, да не знаю пока, что раскрывать.
Была середина ночи, но в комнате светло: в окна проникало сияние первого снега. Весик опять начинал целовать ее, поражаясь сумасшествию, которое разгоралось в нем после каждого поцелуя и чудо которого заключалось в том, что на это время он не предавал математику (как ему казалось с другими девушками), а наоборот, открывал совершенно новые топологические миры, которые он обязательно должен будет потом описать. Их закономерность и сообразность были удивительно подвластны! Весик словно порождал из своего собственного воображения, как некий демиург, новые типы множеств: стоило лишь только подумать о каком-то новом пространстве — и оно уже существовало! Сам же он, соединяясь с Ирой, становился пирующим центром Вселенной, обнимающим и сохраняющим все — в том числе самые смелые, не приходившие никому в голову и умоляющие положить их на математический язык теоремы. Процесс этот мог быть бесконечен, если бы Ира иногда не останавливала его, благодарно целуя.
— Подожди! — говорила она. — Расскажи мне еще что-нибудь о себе. Неужели правда, что, когда ты со мной, ты думаешь о математике?
— Нет, я думаю обо всем. И о тебе, конечно. Ты становишься причиной всего, о чем я думаю. Вообще иногда мне кажется, что вы, девушки, — причины множества великих событий. Только почему-то ускользающие от историков, — сказал он важно, но искренне.
— Почему же ускользающие, — хрипло засмеялась она. — Историк у меня тоже был.
Весику стало больно. Он не любил, когда она так шутила. Неужели она не понимала, какое страдание для него это слышать? Гораздо умнее с ее стороны было бы промолчать о каком-то историке! Или же она выдумывала и никакого историка на самом деле не было? Это вполне могло быть частью Ириного изысканного плана. Она не раз говорила: она не влюблена в него, она просто оказывает ему дружескую поддержку в его одиночестве, исправляя его недоверие к жизни. Весик не должен привязываться к ней слишком горячо, так как рано или поздно они расстанутся. Поэтому в профилактических целях Ира иногда упоминала других молодых людей, с которыми была близка, а Весик никогда не мог точно знать, существовали они или нет.
С Ирой он обрел нечто похожее на бессмертие. Точнее говоря, сияющую славу. О каком еще бессмертии может мечтать человек? Слава основывалась на разрешимости подавляющего большинства математических задач, а также на целой серии успехов в учебе. С Весиком начал здороваться декан, и Валера значительно реже использовал слово «раздолбай» в своих насмешливых пассажах. Кроме того, стали забываться вечерние прогулки в одиночестве под дождем, утомительные размышления над тем, что такое неповторимость и даже схема идеалов, которой он руководствовался когда-то, чтобы не пропасть, не быть поглощенным злобной и дурной бесконечностью.
Единственное, что иногда вызывало беспокойство, — Ирино легкомыслие. То, что Весик принадлежал ей, а не она ему, — с этим, в конце концов, можно было примириться. Ведь это она пригласила его в любовники. Но ревность иногда колола его — и от рассказов о ее приключениях, и от взглядов, которые на нее бросали молодые люди. В частности, красавец Жора.
Винсент Григорьевич на миг ощутил приступ досады на нежную Иру, и сейчас же началось что-то странное. Дача исчезла. Весик оказался в большой комнате старого петербургского дома. Они стояли с Ирой на пороге, а навстречу им, расставив рукава, словно для дружеских объятий, двигался серый безголовый свитер в джинсах и кроссовках. Вместо головы поднимался только длинный ворот. Возможно, за ним скрывалось какое-нибудь лицо, но стопроцентных доказательств на этот счет не имелось. Скорее ворот был просто-напросто пуст. Рукава были длинные, так что руки в них вполне могли скрываться. Но только полной уверенности не было, что они там скрывались. Свитер кивнул Весику и Ире зияющим воротом, приглашая садиться, и указал рукавом на диван и стоявший рядом старый темный стул. Джинсы, которые виднелись из-под свитера, были нормальные, синие. Возможно, в них скрывались ноги, но, может быть, и нет. А завершалась странная фигура на полу, как уже говорилось, обычными кроссовками, не исключено, что и пустыми. Весик с Ирой послушно сели, а свитер стал усаживаться на стул напротив. И тут стало отчаянно жутко.
Винсент Григорьевич сделал упрямое усилие, чтобы встать, и действительно вскочил — только не со стула, а с табуретки. Он находился по-прежнему у себя на кухне, растерянный от вторгнувшегося в воспоминания свитера. Единственное, что было более или менее приемлемо в нем, — это олени с белыми крестиками рогов. Мама покупала когда-то Весику такой свитер с оленями, и он отлично грел в сырые петербургские вечера.
Но в остальном картина складывалась мерзкая. Представьте себе, входит свитер, кивает вам, как старому знакомому, и молчит. А потом присаживается рядом и смотрит на вас. Да кто он такой?
Винсент Григорьевич снова зашептал известное ему заклинание:
— Ира... Ира... Ира...