Шрам на животе напоминает о себе жгучей болью, словно отголосок старого греха. Ее плоть и кровь… Ее сын. Какой радостью могло бы стать для нее материнство, если бы ее не заточили в крепость отчаяния! Ребенок, который, рождаясь, разбередил ее теперь уже стерильные внутренности, жив; возможно, он один из них, с благодарностью принимает любовь нацистской семьи. Ева дала ему жизнь, но было ли это и
Лиза подбирает письмо и прячет его подальше от любопытных глаз – под тюфяк. Она не будет говорить об этом с Евой. Ева – ее подруга, она несет свою гордость с элегантностью великого музыканта и не нуждается в сострадании. Но теперь Лиза лучше понимает чувство, которое возникает у нее, когда подруга рядом: ощущение, что Еве чего-то недостает. Словно за ней по пятам следует невидимая тень. Ева тащит ее за собой даже под полуденным солнцем; осторожно шагает на цыпочках, чтобы не раздавить ее. Наконец это чувство материализовалось, у него есть адрес и имя.
В долине стоит невыносимая жара – ни малейшего ветерка. Женщины выносят тюфяки на улицу, стелют на землю и ложатся на них. Ни одного деревца, ни одной травинки. Мириады мошек докучают полураздетым, затерянным на этом острове на краю земли женщинам, играющим в карты или изучающим английский. Так проходит их жизнь: маленькие радости посреди больших потрясений.
Наконец наступает 21 июня, апофеоз весны, прекрасное начало лета. Франция спешит отпраздновать этот самый длинный день в году. В честь открытия «Голубого кабаре» Сюзанна накрутила волосы на бигуди. Увидев ее с шикарной прической, услышав песню, которую она приготовила, Педро непременно захочет на ней жениться. Лиза вспомнила об охваченном похотью Эрнесто, но разозлилась на себя за такие мысли и стала думать о Еве, которая не спала, размышляя о Гельмуте, которого она не знала. А что он знает об этой недостойной матери? Ева никогда не чувствовала привязанности к своей матери. Она могла бы называть ее «фрау Плятц», так же, как гувернантку. Мать никогда не разделяла ее детских увлечений, не прогоняла монстров из-под ее кровати, не дежурила у ее постели, когда Ева болела. Когда шрам начинает ныть, ощущает ли Гельмут то же, что и она, чувствует ли зов родной плоти? Интересно, у него выпуклый или впалый пупок?
К тому времени, когда в барак номер двадцать пять принесли коричневатую воду, называемую кофе, все уже проснулись. Сюзанна беспокоится из-за своего наряда.
– Сильта, ты не могла бы заузить мою рубашку в талии, чтобы я выглядела стройнее? Ох, Педро хорошо знает, что под рубашкой, однако… Я не хотела бы, чтобы он пожалел о своем выборе.
Но Сильта не отвечает.
– Ты что, язык у Сталина оставила?
Сюзанна легонько толкает ногой тюфяк, но Сильта не шевелится. Рот у нее открыт, губы побелели, кожа на лице сухая, словно обезвоженная земля. Ноздри раздуваются, грудь вздымается с сухим хрипом. Сюзанна зовет на помощь своих двух подружек по кабаре. У Сильты жар. Если напрячь слух, можно услышать, как ее губы повторяют: «Не дай остыть душе поэта, Ожесточиться, очерстветь И наконец окаменеть…»
Женщины втроем поднимают ее с земли, чтобы отнести в медпункт. Лиза придерживает голову, Ева – туловище, Сюзанна взялась за ее ноги, как за ручки тачки, и идет впереди. Они доходят до барака, который мало чем отличается от остальных. Окна в нем не закрыты ставнями, а защищены чем-то вроде решеток. Там есть умывальники и туалеты со сливными бачками. На каждой стене снаружи нарисован красный крест. В администрации решили, что этого достаточно для того, чтобы назвать барак медпунктом. Там нет кроватей, нет стульев, нет ванн. На полу – с десяток тюфяков, накрытых бельем. На них лежат человек сорок больных в агонии. В помещении стоит зловоние. Ужасное зрелище, которое трудно себе представить.
Навстречу женщинам выходит врач-француз с акцентом южанина. Его сопровождает немецкий коллега.
– Положите ее сюда, – говорит первый, протягивая женщинам клеенку. – Это все, что у нас есть. Нужно с этим смириться.