[У нас пыль по всей стране от известки и цемента. Строим. А пыль эта застилает глаза от жизни, не видим мы, что люди растут уродами, безъязыкими, равнодушными ко всему. Разве когда трамвай задавит женщину — выругаемся, вот, опять задержка движения. Двойная жизнь. И сами мы себя успокаиваем: такая, мол, жизнь и нужна нам, мы — новые, мы — хорошие, хвалим себя, красивые слова пишем, портреты, ордена даем — и все напоказ, для вывески. И все это знают, все к этому привыкли, как к бумажному рублю, на котором надпись: «Обязателен к приему по золотому курсу». Никто этот рубль в Торгсин не несет{316}
. Так и все наши лозунги — на собраниях им аплодируют, а дома свою оценку дают, другую. Оттого и не стало теперь крепких убеждений — вчера был вождь, все перед ним кадили, а завтра сняли его, и никто ему руки не подает… Прежние большевики за каждое слово своего убеждения шли в тюрьмы, сидели на каторге, а теперешние, как их чуть затронули, сейчас письма писать и ото всей жизни отрекутся. А о нас, молодых, и говорить нечего — мы вообще не знаем, что такое стойкость убеждений. Мы даже смеяться стали над стариками — ну-ка, кто сегодня еще отмежуется… А это не смех, этак мы растем, не думая, не чувствуя, мы ходим на демонстрации сколько лет и вам верим много лет, но все это непрочно. И продадим мы вас так же легко, как возносим, потому что воспитаны мы так. Нам сравнивать не с кем, да и не дают нам сравнивать, и не знаем мы, что будет завтра генеральной линией: сегодня линия, завтра уклон{317}. И в газетах всей правды не пишут. А я устала так жить, я хотела сама во всем разобраться и так понять, чтобы, если навалятся на меня мучители революции, я бы в пытках говорила о своем, оставалась тверда… А теперь мы на глиняных ногах, оттого что твердым сейчас быть легко, раз партия в стране одна, и партия эта — железная сила. За ее спиной мы и прячемся, а в одиночку мы слабы и хилы и тычемся, как слепые щенята, не знаем куда… А врем мы, и обманываем, и подличаем, и друг друга ненавидим, как сто лет назад, а может быть, даже хуже, я прежней жизни не знаю.] Я ведь в комсомольской коммуне воспитывалась. Отец мой в шахтах работал, его белые живым в шахту сбросили, а нас у матери шестеро осталось, трудно, меня и взяли в коммуну. Эх, вот где мы жили дружно. И учились, и горевали, и веселились вместе. А пошли по разным дорогам — кто в техники, кто в доктора, кто в писатели — все настоящими людьми сделались. Один даже, профессор, книжку написал про Фихте{318} — это философ такой, он глупости доказывал, что вы, например, не вы, а так — фантазия моя. А убью я себя, и вы исчезнете, и всего мира не будет… Чепуховый он был философ. Я вот сегодня на собрании очень хотела, чтобы все это было воображением, даже руку укусила, — нет, больно… И все это было… Было… И никто, кроме Паши, не поддержал меня.РЯДОВОЙ.
Накатов, Накатов почему молчал?