Получил он по почте мартовскую книжку «Русской мысли», раскрыл и с великой досадой обнаружил, что из его воспоминаний выкинута целая глава. Кроме того, в напечатанном тексте исчезли отдельные фразы, что несколько меняло смысл написанного.
Он был страшно зол на редакцию «Русской мысли». Но вот пришло письмо от Гольцева, и Шелгунов узнал, что удручающие купюры, сделанные редакторскими ножницами, все же оказались недостаточными, чтобы уберечь журнал от гнева Главного управления по делам печати. В московский цензурный комитет прислана из управления бумага, в которой о Шелгунове говорится так: «Автор воспоминаний, указывая на возникшее в 1860-х годах революционное движение в некоторой части общества и особенно среди учащейся молодежи, открыто высказывает свое сочувствие этому движению». На сей раз управление по делам печати решает ограничиться строгим внушением, но предупреждает: если появится на страницах журнала еще что-либо подобное, последует второе предупреждение. То есть последнее (первое дано было раньше).
«Вот уж никак не думал, что именно студентская история окажется нецензурной, - написал Шелгунов Гольцеву, - я боялся за другое и потому это «другое» писал иначе. Ведь вот в этом и обида, что, не зная цензурных требований, создаешь сам себе цензуру и пишешь совсем не так».
Новое продолжение воспоминаний Шелгунова редакция «Русской мысли» печатать не решилась. «Не Вам, человеку шестидесятых годов, - писал ему по этому поводу Гольцев, - приходить в большое огорчение от временной отсрочки возможности писать честно и открыто. Поверьте, что вероятный перерыв, надеюсь кратковременный, в Ваших воспоминаниях на меня действует почти угнетающим образом». Это «почти» вызвало у Шелгунова ироническую усмешку. На него отказ редакции печатать продолжение воспоминаний подействовал угнетающе без всяких «почти».
Переживаниями своими он поделился с Кривенко - в письме: «Ведь уж совсем не компания «Р. м.», а когда вот нынче приостановился писать в нее, так почувствовал себя совсем в пустоте... Тут я понял, почему генералы в отставке умирают очень скоро. Но вот получаю письмо от Гольцева, который мне пишет, что они очень (подчеркнуто у Гольцева) дорожат моим сотрудничеством. После этого я взялся за перо, сел писать им статью - и откуда явились бодрость и сила».
На материале последних номеров газет он обрисовал болотную, затхлую жизнь провинциальных городов и кончил очерк словами: «...по пути прогресса мы ползем уж слишком черепашьим шагом».
Кажется, слово «ползем» он уже написал, и с такой же досадой, в одной из прежних своих статей, - но как было не повторяться, если все оставалось по-прежнему.
Не оставляло его никогда еще беспокойство о Коле, о его судьбе. Однажды он откровенно рассказал о Коле в письме к Михайловскому: «...его ожидает наследственное помешательство (это секрет, который прошу тебя сохранить), и Гризингер сказал, что только здоровой, правильной жизнью можно отвести беду...» Поэтому Николай Васильевич так тревожился, когда Коля поступил в Морское училище. Но вот Людмила Петровна сообщила из Петербурга, что Коля хочет бросить училище и поступить в Технологический институт и что она страшно этого боится. Николай Васильевич немедленно написал Коле, что ведь ему в Технологическом придется начинать учение сначала, то есть потратить еще целых пять лет...
Коля, слава богу, передумал. Потом Людмила Петровна с тревогой сообщила, что у Коли роман с какой-то дамой... Ну, это миновало как-то само собой.
Обрадовался Николай Васильевич, узнав из писем весной 1886 года, что Коле по окончании училища, уже как мичману, предстоит кругосветное плавание. Начнется оно в августе или в сентябре.
А в начале лета приехал в Воробьеве на две недели и сам Коля, вдвоем с приятелем, студентом Технологического института. Уже наступили жаркие дни, и бревенчатые стены дома, нагретые солнцем, пахли смолой. Окна целыми днями были распахнуты, ветерок шевелил парусиновые шторы. Под вечер деревья в саду загораживали низкое солнце, и оно просвечивало листву. И зеленые ветви, колыхаясь, словно бы плыли в нежно-синем небе. И вдруг в саду веяло дымком - это ставили самовар.
За вечерним чаем Николай Васильевич беседовал с Колей и его приятелем-студентом. Как-то, размышляя вслух об истории России, заметил, что, как это ни печально, русская история воспитывала человека лишь как исполнителя, а не как инициатора-создателя. А ведь каждый, в конце концов, должен выносить собственные решения, сознавать собственную ответственность.
- Я знал француза, который вышел в отставку, потому что не был согласен в убеждениях с императором. Для француза это не пустые слова, а у нас сказали бы, что он дурак.
- Конечно, дурак, - подтвердил Коля.
- Ну вот об этом я и говорю. - И Николай Васильевич нахмурился, огорченный тем, что Коля его не понял.
Зато его воспоминания, напечатанные в «Русской мысли», Коля оценил. Теперь говорил не без гордости, что эти воспоминания сделали имя Шелгунова известным, и в газетах его упоминают уже нередко...