С сохранившейся отчасти роскошью интерьеров Елисеевского дворца контрастировала нарочитая бедность писательского быта. Вечная нехватка дров — этот лейтмотив пореволюционного времени, нетопленые комнаты, отсутствие самых необходимых предметов обихода, постоянный и уже привычный голод, непрерывные болезни, отсутствие элементарных лекарств, тесное соседство в перенаселенном общежитии, странная, трудная, фантастичная жизнь. Она становилась предметом описаний, входила в романы, отражалась в поэзии. В романе с говорящим названием «Сумасшедший корабль» Ольга Форш писала: «...лет десять назад всем густо вселенным в комнаты, тупики, коридоры, бывшие ванны и уборные казалось, что дом этот вовсе не дом, а откуда-то возникший и куда-то несущийся корабль. Комнат было много, и комнаты тоже казались безумными. Они были нарезаны по той не обоснованной здравым смыслом системе, по которой дети из тонко раскатанного теста, почерневшего в их руках, нарезают печенья — квадратом, прямоугольником, перекошенным ромбом... а не то схватят крышку от гуталина и выдавят ею совершеннейший круг»[331]
.В своей знаменитой «Балладе» Ходасевич упоминает странную форму комнаты, которая досталась ему в Доме Искусств:
В. Б. Шкловский в романе «Сентиментальное путешествие» искусно воссоздал атмосферу этого гигантского общежития: «Жил в конце длинного коридора. Его зовут Пястовским тупиком, потому что в конце он упирается в дверь поэта Пяста. <...> Другое название коридора — “Зимний обезьянник”. На обезьянник он похож: все двери темные, трубы, от печурок над головой, вообще похоже. И железная лестница вверх. Потом — елисеевская кухня. Вся в синих с белым изразцах, плита посередине. Чисто в кухне, но тараканов много. Маленький свиненок ходит по кафельному полу, тихо похрюкивая. Питался он одними тараканами, но не раздобрел, и его продали»[332]
.Подробное и жутковатое описание писательского быта Дома Искусств содержится и в мемуарной прозе Ходасевича. Его мы не станем воспроизводить — найти эти фрагменты совсем несложно.
В этом фантасмагоричном мире летом 1921 года впервые появилась совсем юная начинающая поэтесса Нина Николаевна Берберова. Ее близкий друг той поры, сын К. И. Чуковского Николай, вспоминал: «В конце 1920 года у меня появилась приятельница, девочка моих лет, Нина Берберова. Она незадолго перед тем переехала с папой и мамой из Ростова в Петроград и, так как писала стихи, стала посещать семинар Гумилева. <...> Держалась она несколько особняком и ни с кем не дружила, кроме меня. Отец ее был ростовский армянин, а мать русская, и это смешение кровей дало прекрасные результаты. Нина была рослая, сильная, здоровая девушка с громким веселым голосом, с открытым лицом, с широко расставленными серыми глазами. По самой середке ее верхних зубов была маленькая расщелинка, очень ее красившая. Она, подобно мне, писала множество стихов и знала наизусть всех любимых поэтов»[333]
.Нина вошла в Дом Искусств как ученица Гумилева, была приглашена им в студию «Звучащая раковина», собиравшуюся по понедельникам. Гумилев сразу проявил внимание к молодой, очень привлекательной, очевидно талантливой девушке, начал за ней ухаживать. Ухаживания эти остались, однако, без ответа — Берберова сторонилась Гумилева, боялась его напора, хотя очевидно интересовалась им и его совершенно особенным стилем. Неизвестно, чем бы кончились эти ухаживания, если бы 3 августа 1921 года Гумилев не был арестован, а в конце августа расстрелян. Гибель Гумилева, как за две недели до этого похороны Блока произвели на Берберову, как и на многих ее современников, впечатление катастрофы. Стоя со своей подругой Идой Наппельбаум перед стенгазетой с сообщением о расстреле участников Таганцевского заговора, Берберова немела от предчувствия будущего, которое уже просматривалось через безразличный газетный шрифт: «Там, в этих строчках, была вписана и наша судьба. Ида потеряет мужа в сталинском терроре, я никогда не вернусь назад. Там было все это напечатано, но мы не умели этого прочесть»[334]
.