Мироощущение совершенно понятное и оправданное — поэту необходимо жить прежде всего для себя самого, прислушиваться к мелодии своего голоса, всматриваться в свой постоянно выстраивающийся и разрушающийся мир, в конечном итоге — служить тому делу, к которому он призван. Умение объединять эту необходимость с насущными потребностями близких дается чрезвычайно редко. Поэтому в центре каждого любовного увлечения Цветаевой — она сама. «Попытка комнаты» есть в переписке со Штейгером и в поэзии, посвященной Пастернаку, не потому что Цветаевой не хватало фантазии для моделирования новых ситуаций, а потому что ей важно было создать вокруг себя и своего избранника (в соответствии с его индивидуальными чертами) жилое пространство поэзии, в котором можно обитать — конечно, не физически, но — метафизически.
Умершему Петру Эфрону она посвящает строки, которые впоследствии, по прошествии десятилетия отразятся в переписке с Рильке, в трагическом «посмертном письме», написанном Цветаевой в день смерти поэта («раз ты умер, — значит, нет никакой смерти», «ты еще не высоко и не далеко, ты совсем рядом, твой лоб на моем плече»):
Увлечения Цветаевой были разными, ее избранники вовсе не всегда соответствовали ее запросам, да и просто масштабу ее личности. Но то, что любила она только всерьез и к каждому (каждой) прикладывала мерки вечности — в этом не может быть никаких сомнений. И при этом слова из ее стихотворения, обращенного к мужу: «В Вечности — жена, не на бумаге», — были тоже абсолютной, глубоко и искренне переживаемой правдой.
Как должен был относиться к происходящему Сергей Эфрон, рано, практически сразу осознавший, кто та женщина, с которой ему доведется провести свою жизнь? По-человечески принять ее неверность, смириться с ее сумасбродствами было невозможно, равнозначно потере себя. Переживаемое Мариной всякий раз он воспринимал с болью, а порой с отчаянием. Диагноз их семейной жизни точно и емко поставлен им в письме М. Волошину в декабре 1923 года: «Я одновременно и спасательный круг, и жернов на ее шее. Освободить ее от жернова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится. Жизнь моя — сплошная пытка»[172]
. К этому времени пришло осознание, что ничего и никогда не изменится. И то, что раньше можно было воспринимать как заблуждение молодости или оправдывать неопытностью, теперь, после пережитых Мариной «страшных лет России», гибели ребенка, давно чаемого, почти чудесного, воссоединения с мужем, принимало совершенно другие формы.Роман с К. Б. Радзевичем поставил Эфрона и Цветаеву на грань разрыва. Эфрон сделал попытку разъехаться, но встретил такое яростное сопротивление жены, что отступил перед ее натиском. Да и самому ему решение о разрыве давалось нелегко, противоречило всему складу души и строю личности: «Я так сильно, и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти. М<арина> сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя — м. б. единственное мое желание»[173]
. Так, годами он учился «не чувствовать себя» и в конце концов приобрел известный навык, который позволял ему быть рядом с Мариной Цветаевой, гениальным поэтом, творящим свою вторую жизнь, протекающую где-то между реальностью и творчеством.