Господа слишком увлеклись дискуссией о Бургской войне, Ленетт подпрыгнула, взобралась на стул и заорала: «Я здесь, я здесь!» Капитан городской жандармерии, красавец со светлыми усами, сидевший рядом, схватил ее за щиколотку под длинной юбкой цвета морской волны; она взвизгнула. Потом закатила истерику с рыданиями, бросаниями на подушки шезлонга и уверениями, что продастся первому встречному; наконец, ее уговорили съесть вафли с персиком, маринованном в коньяке; она поднялась к себе в комнату и облокотилась на окно со стрельчатыми сводами; между плывшими по огромному небу облаками, самой разной формы и величины, просвечивала чистая апрельская синева. Капитан жандармерии мерил шагами двор замка. Мать отдыхала в плетеном ивовом кресле с полотняной крышей и фалдами, напоминающем карету-викторию, и с наслаждением вспоминала прошлое, как она мыла посуду в маленькой квартирке шумного дома, где всегда пахло супом из лука-порея. Ленетт принялась плевать сверху на гостей; легкий ветерок сносил плевки в сторону, и они приземлялись на сиренево-голубых барвинках, пахнувших горечавкой, которую старый Бембе из долины Превондаво, розовой от тимьяна, черной от ежевики, приносил, чтобы не оплачивать счета; его жена собирала горечавку на огромных пустошах, растянувшихся возле наших деревень и городов и так их облагораживающих своей уединенностью и почти совершенной нетронутостью. Ленетт запаслась бутылкой; ее часто мучили боли в животе, и она так лечилась, алкоголь помогал лучше порошков, прописанных старым аптекарем, действительно носившим черную шелковую скуфью, хоть это и странно выглядело. Он еще проявлял фотографии, потом их вынимали из деревянных рамочек; так солнечно! Дом Галсвинты — любимец солнца; зимой оно проникало в самую глубину комнат, пересекало их, пробиралось в коридор, освещало темно-зеленые гипсовые балки, украшенные лепными картинками из крестьянской жизни, фермой и мельницей. На вилле с витражами, где в столовой качалась медная лампа, а в вестибюле лампа-фонарь с абажуром под кованое железо, между полуднем и двумя часами Адольф тоже возился с фотографиями. На фотографии со свадьбы, на фоне вьющегося кирказона с крупными шершавыми листьями, от ветра колыхавшегося, как занавес, и сохранявшего прохладу в беседке с жестяным ламбрекеном, проявился старый Вальтер, огромный воробей в белом жилете и цепью для часов, и Лизель, поблекшая красавица, выставившая вперед ногу; уверенную позу людей, не переживавших войн, теперь принимают лишь деревенские регентши, когда их фотографируют перед колледжем с темно-шоколадными дверями; солнце понемногу освещало всю семью в деревянной рамочке — Адольф положил фотографию на окно виллы. Лазоревое Божество с огромной головой отвернулось, преисполнившись жалости к убогой компании: старая Анженеза, под тяжестью цепочек, золотого браслета, нарышкиского рубина, часов, просунутых через пояс и безжизненно болтавшихся между юбкой из тафты и корсажем на китовом усе, держала под руку жену пастора, сменившую «мою невесту, мадмуазель де Тьенн». Теперь, когда существует фотография, больше никто не разглядывает лица, так пристально, как тюремщики, когда-то внимательно изучавшие физиономию мистера Пиквика.
— Я все-таки не понимаю, почему на фотографии тень, вот здесь в углу? Посмотри, Мадам Анженеза совсем темная… Я знаю, что в черном… Но в конце концов… Что ты думаешь?