— Так вы подозреваете…
— Полно! Ничего я не подозреваю. К чему громкие слова?
Внезапно дядя разразился веселым смехом.
— Ты всегда обожал, когда с тобой сюсюкали. О тебе надо было без конца заботиться. И вечно хныкал, когда рядом не находилось юбки, за которую можно спрятаться. Ну, и когда ты потерял мать… Да, я знаю, ты скажешь, что заболел еще до того, как узнал… Именно этого я никогда не мог понять.
Реми смотрел на перекресток, на пруд. Он тоже не мог этого понять. Как и Мильсандье. Вероятно, никто не понял. Он поднял глаза на дядю.
— Даю вам честное слово, что я действительно не мог ходить.
— Ладно, хватит. Я только хотел показать тебе, что я менее наивен, чем все полагают. Если хочешь знать, я скорее думаю о твоем отце… Он ведь потакал тебе, не подавая виду. Его чертовски устраивала твоя болезнь. Она позволяла ему ловко использовать свое положение в наших спорах. Каждый раз, когда я хотел взять инициативу в свои руки или требовал от него отчета, он играл роль удрученного, убитого горем человека. Он отвечал мне: «Попозже… С меня других забот хватает… Малыш!.. Я как раз должен встретиться с новым врачом…» Ну и я, чтобы не выглядеть скотиной, вынужден был соглашаться. И вот результат — мы на грани краха. Только в отношении себя, должен тебе признаться, я принял некоторые меры предосторожности.
Реми почувствовал, что побледнел. «Я ненавижу его, — подумал он. — Я ненавижу его. Он мне противен. Я ненавижу его!» Он развернулся и пошел к машине.
Раймонда уже сидела на своем месте. Клементина ждала, стоя у дверцы машины. Лицо, изрезанное морщинами, с маленькими, живыми, ничего не упускающими глазками. Вот и сейчас они бегали от одного к другому, проницательные, ироничные, почти насмешливые. Она еще плотнее сжала губы, когда дядя сел, скрипнув пружинами, и проворно уселась на свое место. Ее сухонькая ручка нащупала пульс Реми.
— Я не болен, — проворчал Реми.
И все же ему пришлось признать, что дядя не так уж не прав. Вечно вокруг него сновали юбки: Мамуля, Клементина, Раймонда… Малыш закашлял? Мгновенно заботливая рука ложилась ему на лоб. Голос шептал: «Не волнуйся, малыш!» Он царствовал над всеми. А почему не быть искренним до конца? Он любил эти прикосновения женских рук. Сколько раз он изображал головокружение, чтобы почувствовать вокруг себя нежное шуршание юбок, кружев, чтобы услышать тихие голоса: «Малыш!» Так хорошо было засыпать под взволнованными и нежными взглядами. И может быть, самым нежным, самым взволнованным был взгляд Клементины. Реми все время чувствовал его рядом — во время сна, при пробуждении, в полузабытьи… Застывшее в морщинах лицо с печатью, если можно так выразиться, всепоглощающей любви. Но как только старушка замечала, что за ней наблюдают, она вновь становилась кислой, вызывающе резкой, тираничной.
Реми закрыл глаза, убаюканный покачиванием машины. А если совсем честно? Потворствовал ли он сам своему параличу? Трудно ответить. Его ноги никогда не были до конца мертвы. Только ему казалось, они никогда больше не смогут его держать. Когда его пытались поставить на ноги, в его голове что-то со свистом взрывалось, все плыло перед глазами, и он оседал как ватный в руках, которые его поддерживали. Вероятно, обреченные на казнь так же виснут на руках своих палачей. Понадобился взгляд этого толстого человека, Мильсандье… «А если бы я только захотел, — подумал Реми. — Если бы я захотел вспомнить…» Его охватило странное волнение, как будто он испугался… побоялся вспомнить. Он так же не решался обратиться к своему прошлому, как не рискнул бы шагнуть один в темноту. Сразу возникало ужасное ощущение опасности… У него перехватывало дыхание. Он задыхался. Однако теперь он мог себе признаться, что всегда был зачарован своим странным прошлым, отдаленно напоминающим подземелье без выхода. Никогда у него не хватит смелости углубиться в этот мрачный и полный опасностей мир тишины.
Думая, что он заснул, Клементина заботливо накрыла его ноги пледом, и Реми яростно лягнул ногой.
— Да отстаньте же от меня, наконец! Две минуты нельзя побыть одному!
Он пытался вновь ухватить нить своих рассуждений, наконец отказался от этого и со злобой посмотрел на дядину спину. Один! Да он никогда и не переставал быть один. Его баловали, холили, лелеяли, как маленького зверька, предмет роскоши. Поинтересовался ли хоть разок кто-либо из окружающих, кто же такой этот Реми, чего он хочет?
— Двадцать минут шестого, — сказал дядя. — В среднем мы ехали со скоростью восемьдесят километров.