Во-первых, я не знала, хорошего или дурного поведения была Жукова, ее приставили ко мне, и прошло не более полугода, как она при мне находилась; во-вторых, я отличала эту девушку и любила ее не чрезмерно, без влечения и склонности, а единственно потому, что она была весела и менее других глупа и, по правде говоря, очень невинна; в-третьих, я находила весьма необычайным, чтобы мать просила императрицу удалить эту девушку, она, которая никогда ни слова не говорила мне насчет этой привязанности, хотя бранила меня нещадно и вполне искренно всякий раз, когда думала, что я заслуживаю этого, а если бы мать мне об этом сказала, то я, в силу привычки ей повиноваться, наверное посбавила бы пылу. Я никогда не узнала, действительно ли мать просила ее императорское величество; я сочла долгом усомниться в том, так как я не знаю, зачем было бы матери причинять мне столь гласное огорчение и ставить меня в такое положение перед императрицей, когда она могла бы всё прекратить одним только словом. С другой стороны, верно, что мать моя показала холодность к этой девушке, но можно было думать, что это происходило оттого, что мать моя не могла с ней разговаривать, так как эта девушка знала только по-русски.
Может быть, удивятся, что я сомневаюсь в том, что говорила императрица; на это я только могу ответить, что опыт научил меня быть настороже относительно того, что высказывала государыня в гневе. Но, как бы то ни было, могли бы и с той и с другой стороны иначе и лучше взяться за дело, чтобы уменьшить мою очень безосновательную привязанность к этой девушке, если это было их целью. В конце концов опыт меня научил, что единственным преступлением этой девушки было мое расположение к ней и привязанность ее ко мне, которую в ней предполагали. Последствия оправдали это предположение: все, кого только могли заподозрить в том же, подвергались ссылке или отставке в течение восемнадцати лет, а число их было немалое, буду иметь случай говорить об этом из года в год.
Несколько недель спустя удалили от меня графа Захара Чернышева, чтобы отправить его посланником в Регенсбург; сама его мать ходатайствовала перед императрицей об этой отсылке, так как она ей сказала: «Я боюсь, что он влюбится в великую княгиню, он только на нее и смотрит, и когда я это вижу, я дрожу от страха, чтобы не наделал он глупостей».
Осенью и зимой того года было определено, что каждую неделю будут два маскированных бала – один при дворе, другой по очереди у главных вельмож в городе.
Делали вид, что на них веселились, но в сущности скучали смертельно на этих балах, которые, несмотря на маски, были церемонны и малопосещаемы, так что покои при дворе были пусты, а городские дома всё же слишком тесны, чтобы вместить то небольшое количество народу, которое туда являлось.
Ибо нельзя судить по теперешнему Петербургу о том, чем был тогда этот город.
Каменные здания были лишь на Миллионной, на Луговой и Английской набережной, которые образовывали, так сказать, завесу, скрывавшую деревянные лачуги, наименее приглядные, какие только можно себе представить. Из домов только один – принцессы Гессенской – был отделан штофом, все другие имели или выбеленные стены, или плохие обои, бумажные или же набивные.
В эту зиму накануне дня рождения императрицы у меня сильно разболелись зубы; я все-таки оделась, чтобы пойти поздравить ее величество по тогдашнему обычаю. Я встретила в покоях ее величества Воин-Корсакова, капитана флота; он был очень любим этой государыней и очень забавен. Я ему пожаловалась на свою зубную боль; он мне сказал, что вылечит меня в одно мгновение: он отправился за большим железным гвоздем и сказал, что надо мне пустить кровь этим гвоздем из десны, где была боль; я так и сделала, он взял гвоздь и ушел. Действительно, ночью боль прошла, и этот зуб у меня с тех пор не болел.
Мы с великим князем жили довольно ладно, он любил, чтобы вечером к ужину было несколько дам или кавалеров. Накануне Нового года мы так веселились в покоях великого князя, что в полночь вошла Крузе, моя камер-фрау, и приказала нам именем императрицы идти спать, потому что императрица находила предосудительным, что не ложились так долго накануне великого праздника. Эта любезность заставила удалиться всю компанию. Тем не менее любезность эта показалась нам странной, так как мы знали о неправильной жизни, какую вела сама наша дорогая тетушка, и нам показалось, что тут больше дурного настроения, чем разумного основания.
Не знаю, что именно – балы на Масленице или устройство нашего помещения – причинило горячку великому князю к концу зимы, или, лучше сказать, в начале 1746 года. Как бы то ни было, он ее схватил; на этих балах он много плясал и возвращался домой весь в поту. Наши покои были распределены так странно, что между моими и его находилась очень большая прихожая с громадной лестницей; спал он в моих покоях, но раздевался и одевался у себя.