Приблизительно в это же время мой тогдашний камергер, ныне фельдмаршал, князь Александр Голицын, просил разрешения на брак со старшей из моих фрейлин, княжной Анастасией Гагариной, которая незадолго до того заболела горячкой. Едва только успел он получить от императрицы разрешение на свадьбу, как княжна Гагарина почувствовала себя так плохо, что ее причастили, и два дня спустя она скончалась. Я очень оплакивала эту девицу, очень милую и хорошенькую. Императрица назначила на ее место ее старшую сестру, княжну Анну Гагарину, и захотела посмотреть на перенесение тела из дворца в Невский монастырь. Для этого она пришла в мои покои и из моей двери видела спуск погребального шествия по лестнице. Масленица помогла забыть это происшествие, а князь Голицын утешился, женившись на сестре покойной, княжне Дарье.
Ежедневно после обеда в шесть часов нужно было совершать экскурсию в большую галерею покоев императрицы под предлогом хождения к ней на поклон. Но ее там почти никогда не было видно; даже придворные ее по большей части там не бывали, фрейлины приходили аккуратно, и с ними мы затевали игру на час или на два. Этот парад был наискучнейшей вещью в мире. Два раза в неделю были французские представления, иногда, но очень редко, – маскарады. Всё же эта зима была одна из лучших, какие были в течение приблизительно восемнадцати лет, пока продолжался этот образ жизни.
После Нового года состоялась поездка в Тихвин. Мы проехали Шлиссельбург и Ладогу; императрица установила, чтобы все дамы в эту поездку носили собольи шапки, какие носят до сих пор мещанки во многих провинциальных городах. Моя затерялась как-то во время пути; Чоглоков достал мне другую у одной купчихи. Приехав в Тихвин, мы пошли с ее величеством в монастырь, где находилась икона; но наверное ни императрица и никто другой ее не видели, ибо она так черна, что ни вблизи, ни издали ее не видать на доске, на которой, говорят, она написана. За столом императрица с большой набожностью рассказала, что некогда шведы осадили этот монастырь, но что небесный огонь прогнал их и что они побросали даже свою посуду, что серебряные блюда шведского генерала еще находятся в монастыре; но нам их не показали. Мы застали в монастыре епископа, сосланного еще во времена императрицы Анны. Кажется, он там и остался.
Вернувшись оттуда, императрица велела нам приказать, чтобы мы вновь заняли прошлогоднее наше помещение, в котором она жила до тех пор, так как она велела прибавить к своему помещению деревянный флигель, который тянулся с угла Зимнего дворца до рвов Адмиралтейства. Поторопились также изгнать нас из нашего помещения, я думаю, вследствие того, что царившее там веселье не нравилось Чоглоковым, которые всё, что не было скукой, считали беспорядком. Они поселились под моими окнами в низком флигеле, который раньше служил кухней. Только Репнин остался у себя. Это было началом отдаления; план был выработан и скоро обнаружился; самое главное его преступление было – поддерживать веселье и давать ему пищу. Граф Бестужев и Чоглоковы этого не любили и умели настроить императрицу на свой лад; хоть она сама по природе была очень веселая, но ее волновали страсти, в особенности ревность ко всему, которая была такова, что ее возбуждали всегда с наибольшим успехом.
Когда перешли в наши прошлогодние покои, сцена снова переменилась. Во-первых, Чоглокова явилась сообщить мне, что мои дамы не будут более вхожи во внутренние мои покои, – они уже почти и не входили туда; что каждый мужчина будет удален оттуда, – они никогда не приходили без великого князя; но так как она не имела ни малейшего значения в его глазах, то его комната осталась на том же положении, как была. Я приняла это приказание, данное именем императрицы, с покорностью, но почти со слезами на глазах.
Постом этого 1747 года императрица поехала в Гостилицы, мы получили приказание следовать за ней, а князь Репнин остался в городе; там поплясали и порезвились немного, так как императрица этого желала.