Дело было весной. Покуда солнце забавлялось с сосульками, брызгая ими на стороны, да понукая их капризам, птенцы росли. В положенный срок первые два разлетелись кто куда, а малый остался подле отца-матери, вблизи родного дома, дозорить над милым сердцу краем, что всякий раз на самом краю земли да в глуши сердца. Так и сделался однажды меньший птенец великим, ибо делами одними славен любой, кто ни на есть: будь то птица или человек.
Палитра чувств
На круглой салфетке луны, испорченный, измятый край которой глядел в противную от земли сторону, были видны следы чьих-то коротких, толстых, выпачканных в жирной саже пальцев…
– Откуда такие фантазии?
– А что?
– Ну, ежели измараны, – пускай, но отчего ж непременно короткопалым неряхой? Да и сажа… Где ей взяться на небесах?!!
– Про пальцы – то чудится так, а копоть…
– Из-за чего ж она, помилуй?!!!
– От войн и грязных мыслей, зачем же ещё.
– На всё у тебя есть ответ.
Серая марля тумана парила над снегом, распространяя душный, душной аромат цветочной пыльцы, который казался не то, чтобы вовсе некстати, но, в виду небытности какой-либо растительности, просто-напросто нелепым, лишним, нездешним и зряшным. Густая, осязаемая его кисея, оседала в горле, царапала липкими лягушачьими лапками, но, так и не сумев выбраться, вызывала словно бы простудный недуг.
Мгла, как могла, мешала постичь предрассветный сумрак, но лишь вровень со вполне свершившимся утром делались ясными вполне неясные крики, что так тревожили в ночи. Почти что на своих прежних местах, заметно уставшие с дороги птицы дурно изображали всегдашнюю суету. Будто бы и не улетали никуда, а так и были тут, и лишь унылое пение метели не давало случая расслышать их трели, да ощутить вблизи упругость натяжения тетивы крыл.
Да почто ж сие притворство? Неужто не понять нам, не простить? Сострадание входит в палитру чувств-с, коль не утеряна ещё она сама.
Весеннее
Ночь ушла, оставив на немытом блюдце неба надкушенный пряник луны. Осыпавшаяся с него белая глазурь звёзд таяла в жидком, по сту раз женатом чае предрассветных сумерек, но, спустя немного времени, солнце осветило всё, что так давно истосковалось по его ласке и смахнуло прилипший к губам лепесток луны.
Нечёсаная, спутанная ветром шевелюра леса окрасилась в весёлый рыжий цвет. Ручьи запускали кораблики, делая их изо всего, что неосторожно оказывалось чересчур близко к долгим промоинам истекающих снежным соком сугробов. В струях искрящейся, обжигающей взгляд лавы, из-за отражённого в них солнца, ветер неосторожно играл корабликами и часто топил их. Это, впрочем, не имело никакого значения, ибо на воду могло быть спущено что и где угодно, потому как она умышленно не признавала берегов. Ослеплённая полднем, наугад, наощупь, вода познавала каждый камешек на дороге, шероховатость щёк небритых с осени пригорков, вмёрзшие в слякоть следы и слежавшийся под настом гербарий прошлогодних трав. При этом, и то было очевидно столь, вода несла на своём лице ту ясную, нежную, извиняющую всё улыбку, которая обезоруживала любое недовольство.
Трудновыносимое сияние весеннего дня принуждало считаться с собой и иметь его в виду от этих самых пор. Равновесие меж ним и ночью было нарушено, а усугубляясь всё боле, рассчитывая на равные во всём права, день отыгрывал понемногу у зорь, упираясь прохладным лбом в двери заката, плечом к плечу с ветром, или занавешивал туманом окно рассвета, дабы спутать, сбить с толку ночь.
Ночь ушла, оставив на немытом блюдце неба надкушенный пряник луны. Знать не слишком была голодна…
Совесть
Утро макало обкусанное почти наполовину печиво луны в малиновый сироп рассвета, и до того вкусно было глядеть на него, что помехой тому не казалась ни скользкая пенка стылого наста под ногами, ни согретая в котле земли вода луж под тонкой прозрачной крышкой льда. Куда ни ступи – всё неловко: промочишь ноги, неуклюже разломив своею тяжестью и тот наст, и тот лёд, а крепкий на вид сугроб крошится неровными рыхлыми ломтями, на манер размоченной в чае булки.
Занятое совой, ближнее к рассвету дупло мерцало теплом розового света. Безропотно, ибо была мудра не понаслышке, птица ожидала, покуда солнце поднимет голову повыше, не отворачиваясь в тень, не моргая. Сова оказалась более покладистой, чем прежняя жиличка дупла, что не поделив нечто с лисой ещё в начале зимы, лишила округу своего раскатистого эха в ночи, как преисполненного благожелательности оклика.
В любой час всякой зимы, на вопрос:
– А и здесь ли ты?!
Можно было услыхать рассеивающее беспокойство:
– У-гу… У-гу… У-гу… – Но только не минувшей порой.
Этой добой10
нарушали безмолвие одни лишь крики некстати потревоженных косуль, да редко – падение лавины сугроба с покатых плеч сосны.... Только вот – пройдёт вскоре оцепенение, сгинет с половодьем последний лоскут истерзанной, побитой молью оттепели снежной шали, и взамен стыди11 явится стыд. Ведь что ни спрячь под снег, как под спуд, от тепла солнечных лучей, как жаром совести, откроется всё, отыщется, окажется на самом виду… Как и та, затёртая до дыр луна.