Вдруг среди этой толпы я увидела старую, седую, элегантно причесанную даму. Она тоже продавала — перламутровый бинокль на длинной ручке. Так естественно было представить ее с этим биноклем в театре, но здесь на рынке… мое настроение потускнело. Только сейчас я осознала, что прежняя жизнь ушла в прошлое, она кончилась. От нее остались только старые вещи, потерявшие своих хозяев или ставшие им ненужными.
Пая потянула меня к торговым рядам. Мы купили немного картошки и пошли назад. Цены были высоченные. Когда мы выходили из ворот рынка, я оглянулась и снова увидела старую даму, которая стояла терпеливо, видимо, не первый день.
Мы снова вышли к бульвару, здесь я увидела другую Москву, настоящую Москву 1943 года. Отовсюду кричали признаки войны: зачехленные серые звезды Кремля, окруженные забором разрушенные дома, надписи «бомбоубежище», бумажные крестики на многих окнах. Вдоль Никитского бульвара навстречу нам шли усталые, некрасивые, дурно одетые люди. И только ладные девушки в военном на посту противовоздушной обороны казались истинными хозяйками этого строгого военного города.
Надо было начинать жить в этом городе, и я спросила у Паи, где получают детские карточки.
Мы с Леней
Зима 1943–44 гг. была морозной. Дома не топили, и в квартире было 4–5 градусов. Дома нужно было специально одеваться. Я ходила в старой шубке выше колен и в драных валенках, а Леня, мой дядя, надевал дома длинную шинель, в которой приехал из госпиталя, и толстые шерстяные носки. У него болела нога, и он носил тапочки, обязательно на кожаной подметке.
Днем он приходил из института, я — из школы, и мы расходились по комнатам учить уроки. Леня очень много занимался французским языком. Он повторял: я буду знать его в совершенстве. Каждый день он писал на бумажке список из 20 слов, которые нужно было выучить. Слова были написаны в два столбика — на русском и французском. Леня их зубрил и потом лист ставил за стекло книжного шкафа, где уже стояли более ранние листочки со словами. Он повторял слова и звал меня проверять. Я спрашивала по-русски, Леня отвечал по-французски. Если он считал, что все знает, то листок убирался. Так, за стеклянными стенками шкафов всегда стояло несколько листочков.
У нас в доме было лимитировано электричество: свет включали в 6 часов вечера и выключали ночью. Поэтому зимой был период, когда заниматься было темно. Это были замечательные часы, которые мы проводили вместе с Леней. Он приходил в большую комнату и садился на кушетку, вытягивая больную ногу. Я притуливалась к его боку, и мы укрывались шинелью, под которой было тепло. Леня начинал мне читать стихи. Он очень любил поэзию, многое знал наизусть, у него была тетрадка, куда он записывал любимые стихи. У папы было много сборников стихов разных поэтов, и Леня с восторгом «открывал» для себя новые, неизвестные ему имена. Леня познакомил меня со многими поэтами, в первую очередь с Есениным, который почему-то был запрещен в то время. Он был очень чувствителен к лирике, и временами во время чтения голос его прерывался и глаза увлажнялись. Бывало и так, что мы утыкались друг в друга и всхлипывали оба. Такое всегда случалось при чтении Есенинского письма к матери. Как только дело доходило до ветхого шушуна, чтение прекращалось, и мы сопели носами.
В нашей квартире, как и в других, висел радиоприемник в виде черной тарелки. Такие теперь можно увидеть только в фильмах про войну. А тогда это была наша главная связь с миром. Работала одна программа — Всесоюзное радио. У нее был перерыв с 3 часов до половины шестого. В час нашего поэтического чтения радио молчало. А потом начинало хрипеть, и голос Левитана говорил: «Говорит Москва, московское время 17 час. 30 мин. Граждане, не забудьте проверить шторы светомаскировки!». Я срывалась с места и бежала опускать синие бумажные шторы, которые были выданы всем жильцам по числу окон.
А по радио начинался концерт легкой музыки, который шел полчаса. Исполняли популярную музыку — арии и дуэты из опер и оперетт, увертюры, романсы. Это была любимая передача. Дело в том, что мы с Леней очень любили петь. Но голоса и слуха ни у кого из нас не было. Поэтому мы пели под радио. Особенно удавался нам дуэт Сильвы и Эдвина («Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось…»). Мы его пели не дуэтом, а хором на один голос, очень четко и громко, получая от этого большое удовольствие. Мы еще любили вальс «Осенний сон», но петь его было трудно — дыхания не хватало.