— Я люблю-уу тебя, дурр-рак! — четко произнес он, пробормотав сперва что-то невнятное. Ядя смотрела на него с восторгом.— Стерррва! Твою мать! — добавил попугай и замолк. Я был горд им.
— Оставишь его нам? — умоляюще спросила Ядя.— Я всегда мечтала о попугае!
— Меняю на бутылку водки и закуску,— ответил я.— И давайте веселиться, а то неизвестно, продержится ли этот дряхлый мир хотя бы еще три недели!
— Полковник говорил, что у вас боеприпасов на три дня,— заметил отец, разливая коньяк.— Я горжусь тобой, сынок. Помни, что ты свидетель конца эпохи: после этой войны ничто не будет таким, каким было прежде. Я рад, что прожил жизнь весело, ведь теперь мне уже не дождаться добрых времен.
— Но мы победим! — воскликнул я.— На западе наконец начнут наступление! ..
— Ладно, ладно,— сказал отец.— За твое здоровье! Я знаю, что ты до конца выполнишь свой долг. Я тоже в твоем возрасте сражался за свободу Родины, Как мы радовались нашей независимости, как трудно было в нее поверить... Это было чудо!
Из рассказов матери я знал об участии отца в первой мировой войне. Он служил в легионах Пилсудского, а потом в военном министерстве, где вроде бы выполнял важную штабную работу. Мать познакомилась с ним на Маршалковской улице в 1919 году, когда он шел, чеканя шаг, в отлично сидевшем мундире, с медалями на груди — настоящий победитель и герой. Она призналась, что, увидев его, затрепетала и что у нее даже забилось сердце — после ста тридцати лет польской неволи это было прекраснейшее из зрелищ. Мать робко спросила его, как пройти на такую-то улицу: она как раз приехала в Варшаву учиться. Он проводил ее. В последующие встречи барышня, хоть и была влюблена в него по уши, все же проявила твердость, строго следуя правилам провинциальной морали. Через год он женился на ней, так ничего и не добившись до свадьбы. К сожалению, идиллия продолжалась только три года. Мать считала, что стала жертвой привитых ей жестких принципов: ведь отдайся она ему до свадьбы, он бросил бы ее, не женившись, и не сломал бы ей жизни. Конечно, я тоже был причиной ее жизненного поражения: она отказала нескольким кавалерам, чтобы не приводить в дом отчима, что могло бы окончательно сделать меня несчастным. Я не разуверял ее.
— Но чудо кончилось,— продолжал отец.— То, что было в тысяча девятьсот восемнадцатом году, никогда не повторится. В этой части Европы наступит новый порядок, и тут уж ничего не поделаешь.
— А ты, Ядя, как думаешь? — спросил я.
— Я в этом не разбираюсь,— ответила она.— Стась вот что ни день пугает меня: придут, мол, в Польше к власти большевики, отберут у нас нашу виллу и пойдем мы оба к моему отцу в сторожку жить, под его присмотр. Отец твой, говорит, может, для нас самый бесценный человек будет. Видал, какие шуточки у твоего папаши.
— Я буду отпирать-запирать подъезд и мести улицу,— пояснил отец.— А вот ты бросишь меня и уйдешь к какому-нибудь комиссару, чтобы опять ездить на машине, если машины вообще будут. Но хватит об этом. Вы же мне все равно не поверите. И у нас впереди еще большая война.
Чтобы мы не забывали об этом, канонада теперь не замолкала.
— А может, нам в центр города переехать? — робко предложила Ядя.— Они же сюда, того и гляди, прорвутся.
— И не подумаю,— ответил отец.— Если уж погибать, так с удобствами: в собственной столовой, за рюмкой коньяка, а не среди сутолоки, грязи и тьмы.
— Почему это погибать? — испугалась Ядя.— Ты же не солдат какой-нибудь! Возьмем белую простыню и уйдем из Варшавы. Они нас обязательно пропустят, если ты им про своих знакомых скажешь, про этих, которые в Берлине...
— Нет, ты слышишь, что она говорит! — рассмеялся отец.— Это все от любви... Она боится за меня. Может быть, ты думаешь, что я выйду из дома и остановлю войну, а?
В этот момент ухнуло так близко, что на столе зазвенела посуда. Отец быстро налил коньяку.
— Давайте-ка выпьем еще, пока они не разбили нашу бутылку,— сказал он.— Ну-с, пью за то, чтобы в следующий день рождения ты въезжал в Берлин на триумфальной колеснице!
— Ты что, с ума сошел? — вскричал я.— Эта война будет длиться целый год?!
— Стер-рва! Твою мать! — заорал попугай.
— И ты хочешь держать здесь эту вульгарную птицу, Ядя? — удивился отец.— Для того ли я уже целый год работаю над твоей речью, чтобы теперь эта птица снова учила тебя сквернословить?
Ядя тихо заплакала, закрыв лицо руками.
— Господи...ну зачем ты такой. Мы же могли спокойно уехать... удрать от этого всего... Мы бы уже в Париже были или даже в Америке... и пускай бы нас немцы в одно место целовали... Почему ты так ко всему относишься, жизнь — она же не шутка, а тебе все хиханьки да хаханьки. Все эти твои шуточки плохо кончатся, я знаю, я сон видела! А меня ты вовсе даже и не любишь, плевать тебе на меня, я для тебя игрушка только…