Выбравшись на улицу, мы заковыляли по тротуару, потому что там было легче идти, хотя вагоновожатый все равно был для меня слишком тяжел, и спустя некоторое время я запыхтел как паровоз. Кое-где между домами мелькали фигуры пригнувшихся людей в темно-серых комбинезонах, с винтовками в руках, однако я не мог морочить им голову, требуя помощи для какого-то неизвестного раненого, когда они бежали на выручку своим товарищам, погребенным под обвалившимися домами. И я упрямо тащил вагоновожатого сам, шаг за шагом, а он становился все тяжелее, по мере того как у него из легких или еще откуда-то вытекала кровь, и мне вдруг стало страшно, что я притащу труп, если мы оба вообще не погибнем здесь на тротуаре, неуклюжие, незащищенные, выставленные как мишень для снарядов. Как тут проявлять отвагу и извечные воинские доблести, когда вокруг не поле боя, а скоростной демонтаж города с помощью всевозможных взрывчатых материалов? Где тут место для романтической.смерти, воспетой вековыми традициями? А может, надо бросить этот провод и телефонные аппараты, уже ненужные теперь, и по примеру моих ребят бежать, пока не поздно, в один из домов на Пулавской, систематично, точно бульдозерами, разрушаемых «пантерами»? Может, удастся перед смертью застрелить хоть одного неосторожно вылезшего откуда-нибудь врага?
Положение становилось нестерпимым. Выбиваясь из сил, движимый лишь отчаянием и страхом, я дотащил вагоновожатого до улицы Мальчевского, где виднелось полуразрушенное здание больницы сестер эльжбетанок. Несколько недель назад на крыше этого дома кто-то наивно нарисовал огромный красный крест на фоне белого круга. Это позволило молодчикам из артиллерийских расчетов и пилотам штукас быстро засечь отчетливо видимую цель, по которой они и стали с охотой лупить. Да и при чем тут красный крест в этом гнезде термитов, которое должно быть сровнено с землей? Почему должны выжить раненые, если приговор вынесен вообще всему, что существует на берегах Вислы?
Чтобы достичь больницы, нам оставалось только перебраться через поросший травой участок на стыке улиц Тынецкой и Мальчевского, где земля была густо нашпигована могилами погибших, а теперь еще и изрыта воронками от бомб и снарядов. Эта открытая территория очень не нравилась мне, и, прежде чем мы вылезли на это незащищенное поле, я прислонил вагоновожатого к забору, чтобы немножко передохнуть. С юга по-прежнему слышались стрельба и взрывы. Как долго удержится в этих руинах горсточка защитников? Что может сделать майор, перебрасывая от дома к дому свой резерв из пятнадцати или даже тринадцати измученных парней?
— Видишь, Барнаба, вот и меня шарахнуло,— заговорил вдруг вагоновожатый, с усилием произнося слова.— И знаешь, мне даже полегчало малость! Первый шаг сделан... Как ни говори, а раненому легче издыхать, чем здоровому. Ты только попроси врача — пускай он мне эту хреновину даст, которую крысам сыплют, чтоб я спокойно заснул навек, не дожидаясь конца.
— Чего мелешь-то! — рявкнул я.— Тебя всего-навсего прострелило. И ты прекрасно из этого выкарабкаешься.
— С меня, брат, хватит,— поморщился вагоновожатый.— Мне теперь уж нас... на это на все. Я сорок лет прожил, из них десять клади на войну, десять на голодуху, а еще десять, не самых плохих, лет я проработал вагоновожатым. Хватит. Как я родился в городе Варшаве, так вместе с ним, с этим городом, и подыхаю и даже не спрашиваю тебя, Барнаба, почему, ведь ты знаешь не больше моего.
— Нечем мне тебя утешить,— ответил я.— Может…
— Что может? — спросил вагоновожатый. Глаза его были закрыты.
— Может, тебе придаст сил сознание, что тут происходит нечто великое, исключительное…
Я подхватил его, и мы двинулись напрямик через поле. Я проклинал хозяина участка за то, что он не застроил его, и ожидал самого худшего, поскольку снаряды неслись на нас со всех четырех сторон света и осколки так и сыпались вокруг, а мы передвигались чертовски медленно. Вагоновожатого покидали последние силы, улетучиваясь из него, как воздух из продырявленного шарика, хотя он и силился как ни в чем не бывало продолжить со мной разговор.
— Преступление я вижу, вот что! — хрипел он.— И дурость вижу, хотя и геройство тоже, потому что народ плюет на смерть и повсюду жертвует собой. А еще я несчастье вокруг вижу, развалины и костер всесожжения, слышу вонь тел, которые на этом костре сожгли, и смрад дерьма в каналах. Может, это все, ежели вместе взять, и есть то великое, про которое ты говоришь?
— Так мне кажется... черт бы все... побрал…— отвечал я, громко сопя.— Уже недале...