Читаем Записки молодого варшавянина полностью

Я душил в себе инстинкт самосохранения, что удава­лось мне с переменным успехом, и   я даже пытался усмотреть в своей многолетней любви к Терезе смяг­чающее обстоятельство. Но  жаждать жизни, когда смерть — единственный достойный выход? Спастись, а потом нацепить на грудь соответствующую медаль и выйти на пенсию? Ведь дело было в том, что все эти годы днем и ночью человек жил только думами о Роди­не, без права на другие мысли. Можно жить только любовью к женщине, только работой, только тем или иным  стремлением, только  болезнями, только нена­вистью к кому-нибудь, к определенному классу или ко всему миру.. Но подчинить все только одной мысли о Родине — такая жизнь была величайшим самоотречени­ем, ибо питалась не временными переживаниями, не ми­молетной страстью, иллюзией или борьбой за лучшее существование, а внушенным понятием и некоей неуло­вимой, нематериальной потребностью. Ничем не обнару­живающая себя в обыденной жизни, перед лицом не­отступной угрозы смерти или ареста, потребность эта проявлялась вдруг (вопреки разуму, опыту или интере­сам) как донкихотский протест против фактов, отраже­нием которых была карта Европы, как лихорадка и па­ранойя, как смерть от шрапнели на Тарговой или под рухнувшими домами Свентокшиской, под огнем «коров» на Пулавской или минометов у главного вокзала, под авиабомбами на Садыбе или от голода в лагере смерти и, наконец, просто как иррациональная вера во что-то, чего нельзя сосчитать, взвесить, измерить тоннами или метрами, обменять на наличные деньги, что не повысит жизненный уровень и вообще не принесет никакой кон­кретной выгоды.

Это было бескорыстное чувство, тяжелая ноша, уна­следованная от предков-поляков, но также и от пород­нившихся с ними, ассимилированных евреев, татар, армян, немцев и разных прочих чудаков, заселявших зем­ли по обе стороны Вислы, заядлых патриотов, черт зна­ет почему зараженных любовью к этой стране, готовых гибнуть на баррикадах, на улицах, на чердаках домов и в подвалах, опрокидывающих трамваи и киоски, вы­таскивающих из домов гардеробы, диваны и кушетки, чтобы они послужили им защитой от танков и всей остальной могучей техники, готовых подставить грудь навстречу снарядам, бомбам и вообще всем существую­щим в двадцатом веке средствам уничтожения, вместо того чтобы бежать, уехать последним поездом, пове­ситься, принять другое гражданство, переселиться как можно скорее в Австралию, Канаду, Африку или на один их архипелагов Полинезии.

Мы всегда были достойны восхищения, нас всегда оплакивали, нам глубоко сочувствовали, на наши муче­ния взирали со слезами на глазах, воспоминания о нас появлялись в траурных рамках, но гибли мы всегда в одиночестве, без всякой надежды на помощь. И теперь, пробираясь под рвущимися снарядами вдоль маленькой улочки между Пулавской и Аллеей Независимости, я ощущал, как это проклятие, тяготевшее над судьбой по­ляков, давит и на меня, уродуя мою психику,— ведь я даже перед самим собой стыдился желания выжить несмотря ни на что, спастись вместе с Терезой, моей несчастливой любовью, остаться в живых вопреки из­вечной традиции восстаний и поражений, тюрем, виселиц, расстрелов  у  стены, похорон  в  братских могилах, спастись, потому что я хотел любить, читать книги и вообще дожить до каких-то серьезных свершений, а эти мысли были изменой и дезертирством, когда горела Варшава и погибали все самые лучшие, самые беско­рыстные, одержимые одной идеей, одной горячкой. Я шел средь грохота и свиста, там, где теперь ходит автобус 114, и, терзаемый противоречивыми чувствами — волей к борьбе и страхом, с трудом преодолевал в себе тру­сость и тягу к компромиссу.

Так я добрался до центра связи и с облегчением от­метил, что никаких снарядов, пока меня не было, в наш домик не попало. Из подвала выскочил Улик с англий­ским «стеном» в руках, за ним — парнишка с немецким МП-40. Это были автоматы — оружие, о котором линей­щики и телефонисты могли до сих пор только мечтать.

— Откуда это у вас? — спросил я.

— Завалило целый взвод, и теперь оружия больше, чем людей,— ответил он.— Прошу разрешения отбыть в сражающуюся группу!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Зулейха открывает глаза
Зулейха открывает глаза

Гузель Яхина родилась и выросла в Казани, окончила факультет иностранных языков, учится на сценарном факультете Московской школы кино. Публиковалась в журналах «Нева», «Сибирские огни», «Октябрь».Роман «Зулейха открывает глаза» начинается зимой 1930 года в глухой татарской деревне. Крестьянку Зулейху вместе с сотнями других переселенцев отправляют в вагоне-теплушке по извечному каторжному маршруту в Сибирь.Дремучие крестьяне и ленинградские интеллигенты, деклассированный элемент и уголовники, мусульмане и христиане, язычники и атеисты, русские, татары, немцы, чуваши – все встретятся на берегах Ангары, ежедневно отстаивая у тайги и безжалостного государства свое право на жизнь.Всем раскулаченным и переселенным посвящается.

Гузель Шамилевна Яхина

Современная русская и зарубежная проза
Салюки
Салюки

Я не знаю, где кончается придуманный сюжет и начинается жизнь. Вопрос этот для меня мучителен. Никогда не сумею на него ответить, но постоянно ищу ответ. Возможно, то и другое одинаково реально, просто кто-то живет внутри чужих навязанных сюжетов, а кто-то выдумывает свои собственные. Повести "Салюки" и "Теория вероятности" написаны по материалам уголовных дел. Имена персонажей изменены. Их поступки реальны. Их чувства, переживания, подробности личной жизни я, конечно, придумала. Документально-приключенческая повесть "Точка невозврата" представляет собой путевые заметки. Когда я писала трилогию "Источник счастья", мне пришлось погрузиться в таинственный мир исторических фальсификаций. Попытка отличить мифы от реальности обернулась фантастическим путешествием во времени. Все приведенные в ней документы подлинные. Тут я ничего не придумала. Я просто изменила угол зрения на общеизвестные события и факты. В сборник также вошли рассказы, эссе и стихи разных лет. Все они обо мне, о моей жизни. Впрочем, за достоверность не ручаюсь, поскольку не знаю, где кончается придуманный сюжет и начинается жизнь.

Полина Дашкова

Современная русская и зарубежная проза