— Капитолийская девушка, тем более ученая, никогда не покажется на людях с президентской розой в волосах. Она бы сочла это льстивой пошлятиной. Капитолийская девушка, какой бы ни была домоседкой, рождается обутой в туфли на метровой платформе, она никогда не собьет себе ноги, как ты… По себе знаю… Бал в президентском дворце во время тура Победителей до сих пор вспоминаю с ужасом… — говоря эти слова, Сойка чуть ли не перед лицом Труде тряхнула своими дорогущими босоножками, которые она подхватила в руки, лишь только ступила на изумительно мягко подстриженную и обдающую приятной прохладой лужайку, и теперь шла по ней босая уверенной и упругой, бесшумной походкой настоящей охотницы, от которой не колыхнется ни один стебелек, — да ты, я вижу, словно половина девчонок из нашего Шлака, привыкла по полгода ходить, сверкая черными от угольной пыли пятками, хотя, что действительно странно, в отличие от нас, не стесняешься этого… потом, капитолийскую девушку не передернет от вида безгласой, как передернуло тебя только что, когда нам подавали напитки… — и она показала на идущую прочь официантку.
Как и все безгласые на этом приеме она была раздета донага и густо намазана от макушки до пяток золотой краской, вместо волос на голове копошился клубок золотых змей, и даже в глаза ее были вставлены отливающие золотом контактные линзы… Когда подавальщица с поклоном протянула к ней поднос с бокалами, Труде, вспомнив о «подлых», в числе которых вполне может оказаться, едва не потеряла равновесие и была вынуждена опереться на руку Мелларка…
— Так что, ты почти такая, как мы, из дистриктов… но… и не такая… — желая подвести итог своему расследованию, Кэтнисс не смогла сказать ничего более осмысленного, заметив, что переводчицу вновь начинает трясти. Немного помолчав, она добавила, — Наконец, я же знаю эту песню, — показала она на Бьорна, который продолжил свой зонг, опершись спиной к стволу большого дуба, -…точнее не песню, а её мотив, на который у нас в Шлаке пели в память о шахтёрах, погибших в лаве… (1) — на какой-то момент девушка запнулась: тяжелые и неприятные воспоминания объяли всё её существо, она даже, как показалось гостье, робко всхлипнула и отвернулась, скрывая от собеседницы мимолётную слабость, — так неужели мой отец был неправ?
Труде сделала вид, что пропустила этот вопрос мимо ушей, ей захотелось переключить внимание обмякшей Пересмешницы и, заодно, объясниться в чем-то для себя очень важном. Знаком руки она пригласила Сойку присесть прямо на траву. Услужливый Пит моментально сообразил и постелил на землю свой роскошный с отливом красного золота пиджак поближе к стоящему у дерева Бьорну. Старый прием — заглушать речь громким пением, мог ли он сработать сейчас? Выбора, однако, не было:
— Поверь, Сагиттария, это не президентская роза… — начала она и продолжила, поймав на этот раз внимательный взгляд Двенадцатой, которая, оказывается, использовала все проведенное ими вместе время, чтобы присматриваться то к прическе и манере говорить, то к ногам, одежде и реакциям гостьи, сумев скрыть от нее свой интерес, — это роза одной девушки, которую звали София. На языке нашего Панема, — выделила она эти слова, все еще настаивая на том, что она никакая не пришелица, — её имя значит «мудрость». Она жила очень давно, земля с тех пор раза два меняла свой облик…
Сойка вновь недовольно посмотрела на переводчицу. К чему этот рассказ, но Труде продолжала гнуть в свою сторону:
— София очень любила свободу… она была умная и честная, отважная до безрассудства, и ей… отрубили голову… Моя роза — это память о ней… — с этими словами она, пренебрегая приличиями, ткнула пальцем в брошь, служившую Кэтнисс талисманом на Играх, — кто знает, может быть, пройдет лет четыреста, и какая-то девчонка будет носить эту птицу в память о тебе? А где-то в другом месте бронзовая сойка станет символом рабства, но для той девчонки это будет совершенно безразлично, потому что у неё — свой собственный мир…
— Так значит он есть? — реплика прозвучала для переводчицы совсем неожиданно. В разговоре Эвердин вела себя, как охотник, преследующий добычу, выхватывая из него лишь то, что позволяло сохранить желаемый азимут.
— Что именно? — Труде сделала вид, что не поняла вопроса.
— Этот твой мир? Отец рассказывал мне о чём-то таком… Где заснеженные горы подпирают лазурное небо…
— Пусть он есть, что это меняет?
— Даёт надежду!
— Брось! Какая надежда? На что? — нарочито резко ответила переводчица, не отважившаяся, однако, смотреть в глаза Сойки. Она отвернулась в сторону Бьорна, игравшего на колокольцах и певшего уже на каком-то другом языке.
— На то, что однажды всё будет по-другому.
— Значит ли это, что будет лучше? — Труде понимала, что разговор рассыпается, превращаясь в перебрасывание пустыми фразами, но ничего не могла с собой поделать. Она сама возводила словесный бруствер, за которым намеревалась отсидеться от напора победительницы.