- Ваша жена как-то, значит, прослышала, что нас отправляют, - удивился я. - А мне свою уведомить не удалось...
- В том-то и дело, что это была не жена, - не сразу отозвался мой сосед. Я невольно смутился: не желая того, вызвал человека на откровенность. Но он был не на шутку взволнован и испытывал потребность выговориться, чтобы хоть как-то облегчить душу. - В том-то и дело, что есть еще и жена с двухлетней дочкой... -Он помолчал немного и добавил: - Это, конечно, ужасно, но меня война избавила от неотложного решения неразрешимой задачи...
Так познакомился я с Глебом Глинкой. И то, что наше общение сразу началось на столь искренней ноте, очевидно, сообщило полную доверительность всему дальнейшему в наших отношениях.
Глинка был старше меня лет на восемь-десять. К тому же он был охотник, то есть человек, приученный к полевым условиям, и его покровительство на первых порах очень облегчало мою ополченческую участь. Он умел выбрать и в поле, и в лесу хорошее место для ночлега, он приучил меня к строгому питьевому режиму на марше, он помогал мне преодолевать дневной зной и ночную стужу. И разговаривали мы с ним хорошо - откровенно и на разные темы, правда, не выходя все-таки за рамки легальности.
Уже в первые дни я по-настоящему привязался к Глинке и очень сожалел, когда перевод в роту ПВО разлучил меня с ним. Забегая вперед, скажу здесь же, что, вернувшись в 1946 году с войны, я не нашел Глинки ни в списках живых, ни в списках мертвых. И долго ничего не знал о его судьбе, пока однажды уже в пятидесятых годах не услышал по «Голосу Америки», что русский писатель Глеб Глинка выехал из Штатов в Европу с чтением лекций о русской литературе. И совсем уже недавно, в 1990 году, в «Литературной газете» в подборке, озаглавленной «Поэзия русского зарубежья», прочел его стихотворение, помеченное: «1957, США».
Недавно мне кто-то сказал, что дочь Глинки - Ирина - стала скульптором. Если ей попадутся на глаза эти строки, пусть она знает, что, по свидетельству фронтовиков, ее отец был хороший честный человек -такого мнения о нем придерживался не я один. Как он оказался в Америке, мне неведомо; наверно, тогда же, в октябре сорок первого, попал в плен. О том, что тут сыграли свою роль какие-либо привходящие со-
обряжения, не может быть и речи. Глеб Глинка был не только представителем старинной и славной русской фамилии, но и истинным патриотом.
К чему я все это рассказываю здесь? К тому, что в самом начале войны меня окружали люди, во всех отношениях достойные и духовно богатые. Но даже на этом редкостном фоне один человек, с моей точки зрения, выделялся не только энергией ума, но оригинальностью характера, самобытностью поведения, талантом, с каким он разыгрывал принятую на себя не от хорошей жизни социальную роль. Кроме того, почти все из перечисленных выше писателей были вскоре либо отозваны из нашей дивизии, либо находились далеко от полкового поста воздушного наблюдения, где нес службу я, а потому мне редко удавалось с ними видеться. Что же касается этого человека, который был мне особенно интересен, то его пути-дороги поче-му-то охотно пересекались с моими. И притом - при запоминающихся обстоятельствах.
Да, этим человеком был Александр Бек.
В своих записках «Писательская рота», опубликованных «Новым миром» в 1985 году, я набросал его портрет, как мне кажется, достаточно достоверный. Но тогда я умолчал о главном. Меня влекло к этому человеку интуитивное убеждение: с ним можно говорить обо всем. Он все понимает - и про Сталина, и про советскую власть, и про тридцать седьмой год, и про коллективизацию, и про процессы, и про пакт с Гитлером, да мало ли еще про что! Ему - единственному -я, пожалуй, мог бы даже раскрыть свои особые обсто- ‘ ятельства, утаенные от всех отделов кадров, от всех особых отделов. '
Мне кажется, что я довольно быстро понял Бека и потому потянулся к нему. Во всяком случае, я уже тогда был убежден, что интонация наивного простака, его дурашливые выходки батальонного Швейка, его постоянная клоунада - не что иное, как средство
защиты. Сознательно выбранное амплуа. Маска. Поза. А за этой, напяленной на себя шутовской личиной кроется отчетливое понимание глубинной природы вещей, уродливых политических установлений, окружающей тотальной лжи. И конечно - страх. Постоянный, тщательно запрятанный, бесконечно чуткий страх. За свое нерусское - не то датское, не то еще ка-кое-то - происхождение. За свое неистребимое и потому опасное чувство иронии. За свое тонкое и острое понимание механизма власти с ее беззаконием, с ее произволом. Да мало ли еще за что!.. Ведь Бека, надо думать, не раз пытались завербовать в осведомители, пока он не заслонился от этой страшной напасти напускной наивностью, нелепостью своих чудачеств.