И все же исключение Пастернака из Союза советских писателей, пожалуй, следует рассматривать как одно из мерзких проявлений хрущевского, а не сталинского стиля руководства. Даже в то время оно воспринималось уже не столько как злодейство, сколько как дремучее невежество. Это был защитный рефлекс дикаря, столкнувшегося с рафинированной заоблачной культурой. Сталин мог загубить - и загубил - тысячи талантов, но никому из них он не отказал при этом в праве на цеховую принадлежность. Он более или менее представлял себе, с кем и с чем имеет дело. Он, конечно, ненавидел, но по-своему чтил даже Мандельштама. И исключил его, как и многих других писателей, не из Союза, но из жизни. Сталин считался с мировым общественным мнением и потому уничтожал художников, делая вид, что карает их не за образы, не за искусство, а якобы за шпионаж и диверсии, как Пильняка. Или убивал их втихаря, как Бабеля. Наконец - из-за угла и без объяснений. Как Михоэлса.
Хрущев, а потом и Брежнев, этого по темноте своей не понимали. Переняв у Сталина его подозрительность к интеллигенции и враждебность к «неправильному» искусству, они в отличие от вождя народов считали возможным наказывать художников административно именно за их творения. Не камуфлируя расправу за непонятность или идеологическую вредность таких творений дутыми обвинениями их авторов в связях с иностранными разведками. Они уже не расстреливали штрафников от культуры в подземных казематах, а пытались карать их гласно, как Пастернака, которого едва не выслали за границу. Как потом Синявского и Даниэля, отданных под суд.
Видимо, тот траурный митинг имел двойственный характер. С одной стороны, он объективно был уже предвестьем общего перехода культурной политики партии от изуверски кровавого режима просто к хамскому и не мог не отражать растерянности руководства. Сам собою траурный митинг как бы стал идейной локализацией той свербящей начальственное сознание мысли, что место вождя неожиданно оказалось вакантным. С другой стороны, чем дальше, тем больше митинг, тоже сам собою, превращался в словесное выражение той неизбывной скорбной агрессивности, которая заявляет о себе у нас на ниве народной во дни подобных утрат и потрясений.
Нет ничего удивительного, что громче всего тогда прозвучали те самые мстительные вожделения, которые Сталин в течение многих лет насаждал на духовном пространстве России. На том идейно-эмоциональ-ном фоне ничто другое и не могло возобладать. «Образ врага» - у этого феномена сталинские гены. По свидетельству Сергея Аполлинариевича Герасимова, моего приятеля Шуры Крона и других близко знавших Фадеева литераторов, автор «Разгрома» любил рассказывать, как Сталин в минуту благодушной откровенности однажды преподал ему, Фадееву, урок политической стратегии.
«Вы, товарищ Фадеев, - назидательно заметил Сталин, - плохой политик. Настоящий политик как действует? Настоящий политик, товарищ Фадеев, прежде всего выбирает себе противника. Достойного противника. Если нет достойного противника, выдумывает его. А когда появился противник, настоящий политик, товарищ Фадеев, ведет с ним борьбу. Непримиримую борьбу, всеми имеющимися средствами. А уж во имя этой борьбы, под эту борьбу можно делать что угодно! Вы меня поняли, товарищ Фадеев? »
Примерно так звучала в устах Александра Александровича эта притча, пересказывая которую, и Герасимов, и Крон, да и другие, старались воспроизвести особенности речи обоих деятелей одновременно -и вождя народов и вождя Союза писателей.
Опять же нет ничего удивительного, что митинг памяти всесильного адепта такой «философии борьбы» сразу пошел по пути нагнетания образа врага-именно в такой день, как никогда раньше, нужного литературным начальникам. Столь необходимого для их бесталанных, но жаждущих актуальных лозунгов натур. Такого насущного для приложения накопившейся в их душах за эти дни тоскующей нетерпимости. И потому тот митинг как бы сам собою развивался по сокровенным заветам усопшего. Словно именно такое мероприятие, проникнутое духом погромной враждебности, было завещано советским писателям высочайше.
И только самые умные догадывались, что все эти клятвы и проклятия, обеты и наветы и вообще весь этот словесный обряд - уже анахронизм. Что эпоха Сталина, хотим мы того или не хотим, кончилась. Что начинается какой-то иной период исторического развития. Наверно, мучительный, противоречивый, но -другой. И хотя в ту ночь были схвачены Коваленков, Вернадский и многие другие писатели (кстати, вскоре отпущенные), начался новый отсчет времени.