«Вергилий» протоколировал допрос на специальных бланках, и, как ни странно, довольно грамотно, в чем я убедился потом, когда мне было предложено ознакомиться с его текстом и подписать каждый лист отдельно.
На американцах мы топтались довольно долго, наверно, потому, что этот период моей жизни был прослежен в папке весьма обстоятельно. И что меня удивило, там фигурировали не только факты, действительно имевшие место, но и явно кем-то сочиненные или относящиеся не ко мне, а попавшие в мое досье по ошибке, в чем я пытался несколько раз, правда, тщетно убедить полковника.
Потом пошла, как я и ожидал, тема ополчения и окружения, но здесь органы, по-видимому, располагали обо мне только теми сведениями, которые я сам приводил в своих показаниях, относящихся к декабрю сорок первого года, когда меня допрашивали военные следователи. Ну, и конечно, тогдашними показаниями моих товарищей-окруженцев Джавада и Павла. Да и откуда в досье могло быть что-нибудь сверх того, если вся наша рота в октябре сорок первого года полегла где-то там, между Вязьмой и Ельней.
Кстати сказать, наши окруженческие показания всегда и всюду были абсолютно правдивы во всем, за исключением одного только момента. Тогда, в сорок первом, перейдя фронт, мы хотя и стали неблагонадежными с точки зрения начальства, но сами ни в чем не видели своей вины. И потому рассказывали следователям все как было, кроме того лишь, что дали себя обмануть подлецу Матюхину, укравшему наши винтовки. По своей тогдашней наивности мы стыдились того, что Матюхин так легко обвел нас вокруг пальца, и заранее условились показывать в случае допроса, что, подавленные вестью о сдаче Москвы и предательством лейтенанта, мы свои винтовки закопали сами. Нас смущало, что они достались врагу, и потому здесь мы в своих показаниях покривили душой. Правда, на деле вся эта проблема выглядела совсем по-другому. Во-первых, мы убедились, что преодолеть огромное расстояние в тылу противника с винтовками, бросающимися в глаза каждому встречному, - дело совершенно неосуществимое, а во-вторых, брошенного оружия валялось тогда в смоленских и калужских лесах столько, что можно было бы оснастить им не одну дивизию, так что это не было проблемой.
Однако история с винтовками почему-то ни одного из наших следователей тогда не заинтересовала. Не стала она предметом «пугающего дознания» и теперь, в пятьдесят третьем году.
Любопытно, что полковник, в иных случаях проявлявший непонятную мне дотошность, почти не касался обстоятельств жизни моей племянницы, внучки Троцкого Юльки, а также моих стариков, совсем недавно, вскоре после смерти Сталина, вернувшихся из сибирской ссылки и живущих в Александрове. Точно так же он не акцентировал моих «космополитических связей» и остракизма, которому я подвергся после постановления ЦК о журнале «Знамя», будучи, конечно, осведомлен о том, что я бывал у «главного космополита» Юзовского и один раз навестил Гурви-ча. И что особенно знаменательно, он ни разу не спросил меня ни о моем друге, еврейском поэте Квитко, ни о Маркише, о которых уже давно говорили, что они еще в прошлом году расстреляны по делу Еврейского антифашистского комитета.
Впрочем, полковник не был въедливо обстоятелен, даже когда тема допроса перешла на Сергея Седова и мою сестру, которая к тому времени все еще была на Колыме, но теперь уже «за зоной». Во-первых, тут полковник почему-то поверил в скудость моих знаний, а во-вторых, заметно устал, уже столько часов копаясь в моей биографии. А тут еще по радио должны были передавать со стадиона «Динамо» какой-то важный футбол, матч при свете прожекторов (тогда это нововведение пользовалось успехом). Лишить себя такого удовольствия мои собеседники не могли, это было выше их сил. Я и без того вызывал у них чувство досады - возись с таким после рабочего дня, когда только что повсюду отменили сверхурочные!
Короче - они переглянулись, «Вергилий» включил приемник, и дальнейший допрос шел под футбольный репортаж, что, конечно, отвлекало их от моих дел. Может быть, поэтому, имитируя знание интимных сторон жизни нашей семьи, полковник все норовил назвать мужа сестры уменьшительным именем, путая, однако, Сергея с его старшим, давно убитым в Париже братом, которого никто из нас никогда в глаза не видел, и упорно называя мужа сестры Левушкой. И вообще, насколько я понимаю, в отличие от своего напарника полковник был новичок и дилетант в таких делах. И еще - ему мешала интеллигентность. Тот факт, что я умолчал во всех анкетах о своих семейных обстоятельствах, разумеется, стал для него одним из главных средств воздействия на мою психику, но поначалу порождал с его стороны не столько угрозы, сколько укоризны, хотя он уже недвусмысленно склонял меня к осведомительству. А поскольку я отказывался от такой роли, он стал меня пугать, но сперва делал это как-то стыдливо, словно сознавая всю подлость подобного шантажирования. И от этого сам все больше и больше раздражался.