Кутежи и скандалы преследовались очень строго. Суд совершался явною подачею голосов. Наказанием были штраф, арест и даже исключение из кружка с бесчестием (infamia). Исключенному никто не подавал руки при встрече, и он отчуждался от всех своих товарищей. К чести кружка сказать нужно, что во все время его существования случаев исключения было только два, не считая третьего, вполне своеобразного, совершившегося на Трубе. Некто Журавский, добрый и милый молодой человек, любил кутнуть и поскандалить. Ни штрафы, ни аресты не помогали нисколько. Исключить было жалко, да и самые подвиги его были больше шалостями, нежели проступками. Решено было прибегнуть к телесному наказанию, что и исполнено было с успехом, превзошедшим всякие предположения: потому что кутило и скандалист сделался самым скромным, воздержанным и нравственным субъектом, и не только не обиделся произведенною над ним операцией, но даже с назидательною целью умильно рассказывал о ней вновь прибывшим футурам.
Одним словом, студенческий польский кружок в Москве был организован прекрасно, и в нравственном, и в экономическом отношениях, и все явившиеся после худые отзывы о нем – не более как умышленная и злобная клевета. Противозаконного, безнравственного, а тем более преступного, в нем ничего не было.
Издание литографированной 3-й части «Дзядов» Мицкевича, строго запрещенной цензурою, сделано было на средства частные, доставленные из Литвы. Польский кружок был виноват только тем, что не помешал этому изданию путем доноса. Да какая стать была ему брать на себя некрасивую обязанность сыщика и доносчика при усиленном действии явной и тайной полиции, к несчастию, не видевшей ничего у себя под носом?
Чехи, подползавшие тогда под крылышко московских славянофилов, и восхищавшиеся вместе с Гездерою, русским языком в церковно-славянской молитве господней, составляли тоже свой очень немногочисленный кружок. Я был приглашен на один из вечеров у них вместе с проезжавшим через Москву в Карлсбад И. Верниковским, товарищем Мицкевича по университету и обществу филаретов, а потом директором харьковской гимназии. Пили чай, пели песни, например, такую:
Или «Brantwein, brantwein, horylka kochana»[271]
, и много-много толковали о средствах выбиться из-под немецкого ига. Один из ярых младочехов выступил с речью, которую начал-то по-чешски, а кончил по-немецки.– Это потому, – сказали мне, – что наш язык не может выразить всех тех философских спекуляций, которые удобно оттениваются в немецком языке.
– Ну, Бог с вами, долго же вам, очень долго оставаться под немцами, – подумал я и другой раз никак не мог решиться на посещение их сходок.
19 февраля 1861 года[272]
торжественно в Успенском соборе был прочитан высочайший манифест незабвенного царя-освободи-теля. Газеты прокричали, что в Москве весь народ ликовал этот день восторженно. Так ли только? – Известно, кажется, как народ, какой бы ни было – русский или не русский выражает свою радость; а между тем едва ли в этот день откупщик Кокорев[273] получил сколько-нибудь более обыкновенной выручки. Что народ был рад – в том не было сомнения никакого, но радовался он как мог, т. е. пассивно. Для выражения его радости, даже самой задушевной, нужны были непременно: во 1) инициатива, и еще, во 2) разрешение. Униженный, загнанный и забитый многовековым рабством, он мог только выражать свою радость тихою благодарственною молитвою, принесенною Богу в уединении. Так он и радовался, быть может, скрывая даже свою радость от постороннего взгляда. Для откровенного ликования не было инициативы, да и где можно было сыскать инициаторов?Не в московском ли дворянстве? Да оно из последних сил становилось на дыбы, защищая свои боярские прерогативы. Оно скорее заплакало бы, ежели бы только уверения М.Н. Муравьева, что «ничего не будет, и на этой дудочке поиграют недолго», не поддерживали их надежд на лучшее будущее. Даже после манифеста оно съехалось еще раз для заявления вновь придуманного какого-то протеста; но, по распоряжению свыше, было не совсем даже вежливо разогнано жандармским полковником Воейковым. А как и с какими затруднениями вводилось новое положение
, можно между строк видеть из газеты «День», начавшей выходить под редакцией И. С. Аксакова с октября того же года.Не в московском ли купечестве, казавшемся покойному Николаю Павловичу любящим его народом – в купечестве, отмеченном в лице своего представителя почетным прозванием «Царский»[274]
? – Но ведь девизом купечества везде и всегда было: «Всё – нам, ничего – другим!», а московское разве могло быть исключением? Освобождение крестьян при том не представляло никаких ему выгод. Фабриканту или заводчику выгоднее было приобретать рабочие руки, сносясь с помещиками, живущими чужим только трудом, и не слишком высоко ценящими труд рабов своих, нежели со свободными работниками, сознательно знающими цену своего труда.