С падением крепостного права пало и назначение дворянства. Катков понял, что теперь влиятельная сила переместилась в сословие московских купцов, возведенных покойником Николаем Павловичем в представители народа, и что этой неумелой силе нужно только дать психический стимул, чтобы руководя всею накопившеюся энергиею, сделаться представителем, вожаком и оракулом могущественной партии. Он взял интересы этой партии в свои руки и достиг предположенной им цели. Очень немногие (Schedo-Ferroti)[296]
поняли тогда же этот маневр профессора московского университета: Леонтьев[297], его alter ego, его inseparable[298], глубоко ученый, но слабый и телом, и характером; Юркевич[299], видевший всегда и с одной, и с другой стороны, одно и то же, под разными только названиями; Любимов[300], прозванный собачкою Каткова, восхищавшийся в своей вступительной лекции физики, светлым, трезвым и здравым взглядом на природу, и поздравлявший студентов с избавлением их от вредных влияний гибельного позитивизма, – эти люди, самые приближенные к Михаилу Никифоровичу, едва ли догадывались, что они были не более как пешки в руках ловкого игрока, заручившегося их слепым повиновением и дерзко называвшем себя собирательным «мы»: «мы желаем», «мы требуем!». Впрочем, имея в своем распоряжении материальную силу купечества и умственную стольких послушных интеллигентов, кто не звал бы себя «мы», подразумевая – ваш повелитель.И московское купечество поднесло своему повелителю великолепную чернильницу и еще великолепнейшее перо, «да макает им в ум», а при содействии преданных ему профессоров, подняло и университет совершить перенесение на Страстной бульвар мощей ректора Баршева, не подававшего во всю свою жизнь ни одного признака жизни.
Оно подхватило на пути и добродушного Оле-Буля[301]
, который, не понимая, что с ним творится, кричал только: «Скрипку, скрипку мне!». Скрипки ему не дали, а жаль, потому что любопытно было бы услышать, что за оратория вылилась бы у этого бесспорно талантливого маэстро.Время реформ, следовавших быстро одна за другою, не могло пройти без больших или малых, но все-таки чувствительных колебаний и сотрясений. И вот обширное поприще выдвинуться вперед, ставя оппозицию этим реформам, хотя бы ex absurdo[302]
. Так и было. Катков шел этим путем, оппонировал и оппонировал ex absurdo, зажмуря глаза, и впрямь противоположно всем высказанным им прежде идеям. Его спросили, не бывал ли он знаком с Байбородою.– Байборода – это я; но я человек прогресса, а вы все закоснели и отстали.
Столкуйтесь после этого ответа. Да и толковать-то опасно. Инсинуация и донос – эти два ядовитые зуба кого не заставят отступить? И одни бежали подальше, другие сжались и съежились от страха.
Но самым любимым коньком Михаила Никифоровича была польская интрига, подхваченная из Смоленска. И к чему она не прилагалась, и где она не нашлась? Сошел поезд с рельсов, загорелся фосфор, поставляемый на спичечную фабрику, вспыхнул Щукин двор в Петербурге, случился где-либо пожар – все это польская интрига, и за все это еще вдобавок угроза чем-то вроде сицилийской вечерни. А угроза нешуточная, ведь потом пущена была «легкая рука» мясников охотного ряда на ненавистных крамольников-студентов.
На польской интриге поехал Катков уже не один. К нему пристегнулись псевдославянофилы Погодин и Аксаков (Русская правда и польская кривда[303]
, День[304] и пр.), и помчалась тройка удалая! А куда она несла?Молодой ученый Поржезинский, приехавши из-за границы, предложил свои услуги Московскому университету. Отказано. Не подобает университету в Москве иметь в числе своих профессоров человека с такой фамилиею.
Художник Рамазанов[305]
бьет на даче окна и ломает мебель директору художественной школы Собоцинскому за то, что он поляк.Полуидиот Кичеев[306]
вступился за честь своей любезной сестрички, будто обиженной студентом Бугоном, и вместо Бугона, среди бела дня на Тверском бульваре, подкравшись сзади, выстрелом из пистолета, кладет на месте другого студента-поляка Коссаковского, совершенно ему незнакомого. В «Русских ведомостях» по этому случаю Кичеев оправдывается, потому что «пуля виновного нашла». Напрасно инспектор студентов Красовский (потом томский губернатор) доказывал невинность убитого. В общественном московском мнении поляк должен был быть убитым, а Кичеев сослан в Пинегу – невинно.Карокозов, злодейски покусившийся на жизнь государя императора – поляк, и фамилия ему Ольшевский[307]
.В театре играли «Жизнь за царя». Первое действие прошло, как следует, но поднимается занавес в начале второго действия и на сцене польский лагерь. Крик, шум, свист, стукотня «не надо, не надо!» – и занавес опустился.
Это в Москве, а что же дальше?
Сгорела Казань – виноваты поляки. Одного даже из них расстреляли. Это был старик-солдат, находившийся во время пожара где-то в довольно далекой от города командировке.
В Иркутске дается приказ при первом ударе в набат вязать в казармах всех нижних чинов польского происхождения.