Помню пример Дашкова и Блудова. При вступлении их в круг государственных дел можно было надеяться, что их числительная важность произведет значительный оборот в положении дел или что по крайней мере каждый из них сохранит свою внутреннюю ценность и внесет ее в свою отдельную часть. Что же мы видели? Вся их личность демонстризировалась. Вся их ценность разменялась на гомеопатические дроби. Из чего же мне думать, что я буду их искуснее, самостоятельнее или счастливее? Видно, тут не цифры виноваты, а виновата арифметика. Нет, как ни рассуждай, Севастополю не следовало бы пасть, а мне не следовало бы возвышаться.
Как бы то ни было, от внешних ли впечатлений, от внутренних ли источников, но на душе очень грустно и темно. Заочно легче, то есть свободнее было терпеть. В Петербурге как-то не умеют и не имеют времени грустить. Хлопочешь и суетишься с камнем на груди. Под баден-баденскими сенями или на берегах Неккера было досужнее и свободнее, даже полнее можно было предаваться своим соображениям и влиянию событий. Здесь как-то всё живется, делается, думается, чувствуется урывками. Со всем тем убедительно прошу вас сообщить мне всё то, что вы называете вашими
Вы знаете, что я всегда признавал вас рожденным для народного просвещения. Вот и теперь, как бы хорошо было назначить вас президентом Академии наук на место Уварова, который на днях умер в Москве. Вот тоже цифра, которая везде чего-нибудь да стоила бы, а с нашей арифметикой мало принесла пользы. Скажу по совести, что Норов – очень благонамеренный человек, любит и понимает просвещение и довольно настойчив и тверд в своем направлении. Он, может быть, не имеет блестящих способностей Уварова, но имеет гораздо более любви и теплоты, чище и благороднее душой и тверже на одной ноге своей, нежели был тот на двух, да простит ему Бог все его прегрешения вольные или невольные, а мне – мое суждение о нем над свежей его могилой.
В этом отношении я душевно рад быть товарищем Норову и уверен, что с ним не оцарапаю своей совести. Норов отправился в Казань осматривать университет, а я без него калифствую на час. Вспомните обо мне в один из этих вторников и представьте себе мою рожу в Комитете министров, где я один раз уже заседал.
Жуковский спрашивал у одного деревенского священника, почему отцу нельзя быть при крестинах своего младенца; думаю, отвечал он, потому, что как-то неловко и совесть убивает. То же могу сказать и о себе, когда сажусь в чужие кресла.
А пока мы всё еще на даче своей в Лесном и дремучем уединении. Городская квартира наша не готова. Да и к тому же я рад сократить свое городское и зимнее заточение. Все-таки здесь урвешь час, чтобы походить, урвешь другой, чтобы побеседовать с вами.
За свое здоровье должен я благодарить Бога. Оно держится и под суетами дел и даже под смертоносным падением Севастополя.
Все здесь заняты отъездом царя из Москвы в Николаев, а кто говорит – и на северную часть Севастополя. Присутствие его, без сомнения, ободрит и воодушевит войска, которые, впрочем, по словам приехавшего на днях Анатоля Барятинского, не лишились бодрости. За войска можно ручаться. Они герои и мученики. Но хорошо будет на месте и лично пощупать наших генералов. О способностях их не мне судить, но нельзя не сознаться, что нет им счастья; а на войне – как в игре – счастье едва ли не выше уменья или науки. Так думал и Наполеон.
Мне всё это время было, матушка, не до тебя, да и теперь еще не очень до тебя. Около месяца провел в Москве и едва успевал перевести дыхание. Такой трезвон, такая пальба, суматоха, что голова кружилась и сердце замирало. Были минуты прекрасные, торжественные и незабвенные. Особенно великолепны были день въезда и день коронования. Никакой город в мире так не способен и не удобен к подобным торжествам. Ни Рим, ни Царьград не могут поспорить с Москвой в этом отношении.
Да и русский народ особенно хорош в таких случаях. Эти тихие громады, тихие не от бесчувственности и криводушия, но от благоговения, очень умилительны. На таких праздниках религиозное чувство превышает и одолевает все другие чувства. На улицах русский народ при звоне колоколов и при торжественном шествии царя – словно в церкви. Он более молится и крестится, чем кричит «ура!». Русский народ при каждой радости, прежде чем вскрикнуть или всплеснуть руками, осеняется крестным знамением и душу возносит к Богу.
Иностранцы удивляются этой тишине народа и приписывают ее полиции и народному повиновению ей. Вовсе нет. Народ наш так же бурен при случае, как и всякая другая толпа. Но тут он более всего царелюбив и богомолен, то есть то, что он есть преимущественно по свойству и глубине души своей. Немало также содействовал к благолепию празднества и мой красный, шитый золотом мундир.
Книжка 22 (1855)